Заброшенный памЯтник

Литературная гостиная
№13 (466)

Могилы, надгробия, памятники... Иные обросли сорной травой забвения, покосились, сравнялись с землей из-за беспощадности времени: некому приходить, никого не осталось. Но если есть кому, тогда по горестным этим пристанищам можно определить: продолжается ли жизнь того, кто ушел, хоть в чьей-то душе, в чьей-то памяти или навеки оборвана безразличием, неблагодарностью, расплатой за что-то, происшедшее на земле.
Надгробия, памятники, могилы... Нет, они не безмолвны – они свидетельствуют, они повествуют.

* * *

Первые и единственные конфликты – а верней, несогласия – между мной и мужем произошли месяца за три до рождения сына. Речь шла об имени и национальности, которыми сыну предстояло обладать с появлением на свет и до последнего вздоха. Но вспомню все по порядку.
Часами, совершая прогулки по совету врачей, я разговаривала с сыном, который был будущим лишь для других, а для меня он уже существовал, даже действовал потихоньку... и не где-нибудь вдали или рядом, а во мне самой. Большей близости матери и ребенка, чем в пору беременности, наверное, не бывает. Я называла сына – то вслух, то про себя - Фимой, ибо Ефимом звали моего мужа. С фанатичным нетерпением ждала я мальчика, потому что после, когда-нибудь он должен был стать мужчиной: как мой муж! И таким – только таким, как он. Столь нетерпеливо, порой с истеричным напряжением ждала я продолжения нашей семьи оттого, что предвкушала в этом продолжении повторение. Повторение своего мужа – его облика, его образа. Позже, к великому огорчению, оказалось, что сын являл собой мою копию.
– Замечательная примета, - уверяли меня. – Это к счастью!
Но понятие «счастье» соединялось у меня только с понятием «муж». Я, испытывая претензии к слишком длительному – девятимесячному! – преддверию материнства, ждала ребенка, но знала, ни на мгновение не сомневалась, что, даже по-сумасшедшему обожая сына, я все равно буду боготворить его меньше, чем мужа. Ибо сильнее любить было попросту нереально.
Услышав, что я, обращаясь к еще не появившемуся на свет сыну, произношу его имя, муж выразил удивление. Выразил беззвучным вопросом незаданно добрых глаз, которые источали покой и надежность. Тревожащие эмоции он проявлял лишь в любви ко мне. А в житейской суете и в ненависти ни разу! Он, мне казалось, даже не ведал, что такое злоба и раздраженность. Никогда не повышал голос, но и не понижал... Муж был уверен, что стабильность благотворна не только в экономике, но и в общении между людьми.
– Ты постоянно находишься в санатории «Душевный покой», - говорила мне мама, которая давно уже жила лишь моей жизнью. – О чем еще могу я мечтать?..
Особое спокойствие муж проявлял в ситуациях чрезвычайных. Без промедления начинал действовать. Энергия его воплощалась в поступки, а не в страхи и стрессы, которые лишь отбирают энергию действий.
Мужу казалось, что имя Ефим блеклое, ничего собой не выражает, хотя для меня оно олицетворяло смысл бытия. Узнав, что я намереваюсь сделать сына его тезкой, он ни словом не возразил, а лишь задал незадирчивый вопрос:
– Может, лучше назвать его Вениамином? В честь моего отца...
И хоть отец мужа был, как вспоминали, человеком незаурядным и погиб в последнюю неделю войны, я упрямо хотела назвать сына не в честь его дедушки, отца своего мужа, а в честь самого мужа. Который, кажется, впервые не уступил мне тут же, немедленно, а принялся мирно меня убеждать:
– Я не видел отца ни разу. И не слышал... Пусть мне кажется, что я вижу его в сыне и слышу в нем.
Мне следовало бы сдаться. Так было разумней. Но в противостоянии разума и любви неизменно побеждает любовь. И я настояла.
Муж мимолетно нахмурился, но сразу же преобразил недовольство в раздумье:
– Хочешь, чтобы он был Ефимом Ефимовичем? Ну, что ж... Если для тебя это имеет значение, откажемся от Вениамина. Не тревожься, пожалуйста.
Он часто просил, чтобы я «пожалуйста» не трепыхалась: нервные всплески были мне категорически запрещены: на них агрессивно реагировала моя астма.
– А кем мы его наречем – русским или евреем? – спросил муж, заранее готовый принять любое мое решение. – Логичней, конечно, по линии матери...
– Только евреем! – воскликнула я, потому что только евреем – и по матери, и по отцу – был мой муж.
– Для него здесь предпочтительней было бы... но пусть будет по-твоему. Не тревожься, пожалуйста.
Второе несогласие тоже решилось словно бы в мою пользу, хоть – муж, как обычно, был прав! – и не в пользу сына.
У мужа была магическая способность заражать своим отношением ко мне окружающих. Термин «заражать» изначально принадлежит медицине. И это выглядело неслучайным, естественным, потому что наиболее зримое «заражение» проявилось в кабинете Ольги Митрофановны – выдающегося борца с астмами разных происхождений: сердечными, бронхиальными, аллергическими.
У меня была аллергия. Но на что? Ольга Митрофановна докопалась, что мои бронхи не любят цветов.
– Вам часто их преподносят? – спросила она.
– Да, постоянно...
– И кто, если не тайна?
– Мой муж.
– Вот кто виновник!
Я принялась по-дурацки всерьез защищать мужа. А она, отбросив в сторону свою постоянную занятость, не перебивала меня. Она слушала с любопытством... «Потому что ей неведомы те добрые и отважные мужские достоинства, которыми переполнен мой муж!» Так думала я, когда живописала Фимины качества в виде аргументов, нелепо защищая мужа от ее шутки.
Ольга Митрофановна отдалась своим пациентам до такой степени, что не имела ни семьи, ни мужа. Она обладала значительной внешностью, главной приметой которой была сосредоточенность на одной-единственной цели.
«Чтобы справиться с астмой, вероятно, нельзя от нее отвлекаться», - думала я.
Как ученый она сокрушала астму теоретически, а как врач – практически. Последнее представлялось мне более важным: мой недуг был жестоким душителем и отступал только в схватке. Кроме того, он был наследственным, - и потому Ольга Митрофановна избавляла от удуший и мою маму.
– Ты получила в наследство от меня лишь болезни, - виновато вздыхала мама.
Словесно она возводила Ольгу Митрофановну на пьедестал и называла ее «спасателем». Но муж мой привык не к восклицаниям, а к действиям.
– Голыми руками с душителями не справишься... если ты, конечно, не каратист, - сказал он однажды. – А у нее не хватает лекарств, ингаляторов, аппаратуры. Оружие в битве не может быть дефицитом! Иначе проигрываются сражения. Скажи, неужели и нашему Фиме тоже грозит астма? Если она... по наследству.
– Может быть, - тихо ответила я , будто извиняясь, что могу, подобно моей маме, преподнести такое наследство ребенку.
– Надо предотвратить! – сказал муж.
Без настырности (хоть вовсе уж спрятаться, остаться незамеченным это не могло!) он давал понять, что и в сыне любит меня, поскольку Ефим Второй повторяет меня и лицом, и характером. «Лучше бы и тем, и другим он повторял отца!»- мысленно возражала я.
Ефим Второй – так, будто царственную особу, именовала я в полушутку сына. Но только в «полу», потому что он, действительно, был для меня вторым после Ефима Первого.
– Ольга Митрофановна спасает нашу семью, - в другой раз сказал муж, - а сама нуждается в помощи. И даже в спасении!
Это значило, что он ее непременно спасет. Совершит спасение ради спасения – меня, мамы, сына... и вообще всех, кого она старалась избавить, исцелить от удушья.
Я хотела, чтобы Ефим Второй повторил Ефима Первого, а он повторил меня.
– Ты в детстве была – ну, точь-в-точь...- преподнесла мне сюрприз мама.
Муж называл меня чаровницей. Выгодно было в это поверить. И я поверила... Значит, и сын должен был выглядеть неотразимым. Однако, когда женские характер и внешность достаются сыну, а мужские – дочери, случается «нестыковка». Муж при всей своей деликатности был неукротимо определен в намерениях и шагах. Сын же не шагал, а по-женски метался. Я жалела его и старалась привить ему отцовские качества, но возможность пересадки внутренних органов на душу и характер, увы, не распространяется. Муж был до педантичности обязателен. А если сын обещал вернуться домой часов в шесть, раньше десяти я его не ждала. Точней, не должна была ждать... Но все равно по-матерински места себе не отыскивала.
– Не тревожься, пожалуйста, - просил муж. – Все в порядке. Ничего опасного...
И опасения сами собой рассеивались, исчезали.
По утрам мы с мужем поднимались вместе. Все двадцать пять лет... Четверть века! Он провожал меня до музея, где я была реставратором. Я и дома стремилась все реставрировать... Кроме своих отношений с мужем: они в реставрации не нуждались. Так было каждый день. Каждый день... А по вечерам он заходил за мной в музей с такой обязательностью, будто я была не супругой, а девочкой в детском саду. Изо дня в день, изо дня в день...
Для нашей с мамой «спасательницы» он отыскал дорогу к лекарствам, ингаляторам и вообще ко всему, без чего Ольга Митрофановна не смогла бы справляться с болезнью-душительницей.
– Во имя медицины и возвращения людям здоровья – по крайней мере, в масштабе нашего города! – мне следовало бы заболеть всеми недугами, - как-то сказала я по этому поводу.
– Не преувеличивай. Не фантазируй, - попросил он.
«Да, всем моим хворям, будь их хоть тысяча, он бы сумел дать отпор, - подумала я в тот день, который казался мне самым безысходным в истории. – А свою болезнь... проглядел. Я ее заслонила! Только я... Лучше бы этот рак легких на меня навалился! И все болезни лучше бы на меня...»
Ольга Митрофановна не была хирургом, но подняла на ноги весь медицинский мир. О, как я за нее уцепилась! И только в ней видела шанс на чудо. Она разыскала и вытащила из отпуска самого опытного онколога, дочь которого тоже спасала от астмы.
– Зачем он курил? – равнодушно осведомился хирург, ко всему уж привыкший и отучившийся горевать в обнимку с больными и их родственниками.
– Зачем курил? Работа была такая... Он отвечал за объекты, которые что-то вредное выделяли. Очень вредное. И с ними что-то могло случаться... Я точно не знаю. Муж оберегал меня...
– Его тоже следовало беречь.
Хирург сказал правду, но не потому, что дорожил моим мужем, а потому, что так говорил всем.
– Надежда есть, а? Скажите... Есть? – шепотом произнесла я, заранее ужасаясь его ответу. – Муж не хотел меня тревожить. Скрывал от меня... Есть надежда?
– Жена обязана знать, если от нее и скрывают, - проговорил он, не отвечая на мой вопрос. И разглядывал при этом свои, по-медицински тщательно остриженные ногти.
– Надежда есть?
– А сколько он курил... в сутки?
– Одну сигарету прикуривал от другой. Особенно в последние годы. Что-то его тревожило... - ответила я. – Но все обойдется, а?
– Как же вы допустили подобное? – вместо ответа спросил он сам.
«Как же я допустила? Как же я?.. Как же?!» – разрывал запоздалый вопрос.
– Нервничал слишком? – дежурно поинтересовался хирург.
Он был знаменитым. «Но знаменитость свою, - подумала я, - приобрел не душевностью, не состраданием». Впрочем, от него требовались врачебное искусство и знания, а не жалостливая душевность. Где было взять ее в том количестве, какое требовала его профессия? Все равно на всех не хватило...

* * *

Что было на кладбище, я не помню. Говорят, кричала: «Фимочка, я с тобой!» И рвалась вслед за ним. Говорят, пять или шесть мужчин еле удерживали меня. Говорят...
Я собрала все наши сбережения, кое-что продала, кое-что одолжила. И поставила нам с Фимой памятник. Нам обоим, потому что рядом с его фотографией в темно-серый гранит врезали и мою. Под ней – день, месяц и год рождения, за ними – черточка, а за черточкой – пустое каменное пространство для даты смерти, которую я звала, мечтала приблизить. Кроме наших с ним имен, нашей фамилии и дат, на памятнике, посреди него, высечено было лишь одно слово: «Люблю...» Все субботы и воскресенья я проводила на лавочке возле памятника. Мыла его нежно и старательно, погружала в цветы.
Пожилая женщина, подметавшая кладбищенские дорожки, как-то подошла сзади и негромко спросила:
– Он знал, что ты т а к его любишь?
– Он так же меня любил.

* * *

Через год и четырнадцать дней после смерти мужа сын, уже студент третьего курса, зачем-то стал листать книгу, в которую мы никогда не заглядывали. Это был учебник японского языка, который забыл у нас Фимин приятель, живший в Оренбурге, но преклонявшийся перед японцами. Из Оренбурга он сообщил нам лет десять назад, что учебник ему не нужен: это начальный курс, а он продвинулся дальше. Сын учился в автодорожном... Зачем ему понадобился японский язык? Вроде ничего в жизни не бывает случайным. Но ему-то к чему было раскрывать ту книгу и разглядывать иероглифы? Иероглифы... Это слово с того дня преследует меня, как символ непостижимости.
Сын на что-то наткнулся в той книжке. Прочитал... И, как о нежданной сенсации, крикнул:
– Посмотри, мама!
Я взяла в руки лист, вырванный из врачебного блокнота с фамильным штампом:
«Милый! Как коротки наши встречи... И как невыносимо длинны разлуки! Ты говоришь, что еще никогда так не любил. А я вообще не любила – ни так, ни по-другому. И никому больше не произнесу слово, которое повторяю с рассвета дотемна (и по ночам тоже!) – все эти четыре года: «Жду!» А все другое делаю уже механически. Врачу стыдно в этом признаться...
Я жду! Но как бы ситуация не оказалась той астмой, которая нас задушит...
Твоя Ольга.
P.S. В Москву, ты знаешь, вылетаю через неделю. Буду по-прежнему писать до востребования каждый день. Если даже письма долетят до тебя позже, чем я сама... Жду!»

* * *

Я забыла дорогу на кладбище. И возненавидела сына. Разве не мог он предать то письмо огню? Превратить в клочки, которые невозможно было бы склеить? Зачем протянул его мне – и перечеркнул мою жизнь?.. Которую я вспомнила сейчас так, будто все, что казалось мне счастьем, было счастьем на самом деле... Я воссоздала события с объективностью, приносящей страдания. Воссоздала точно такими, какими ощущала их в пору, когда они возникали, происходили. Зачем? Чем сильней очаровываешься, тем невыносимей разочарование, если оно наступает. Но я не была разочарована – я была убита.

* * *

Могилы, надгробия, памятники... Иные обросли сорной травой забвения, покосились, сравнялись с землей из-за беспощадности времени: некому приходить, никого не осталось. Но если есть кому...
К памятнику, покинутому одним, может приникнуть другой. Может, конечно. О своем бывшем памятнике я ничего такого не знаю. Он стал заброшенным для меня. И фотография моя там – не на своем месте. Трудно себе представить...
Надгробия, памятники, могилы... Нет, они не безмолвны – они свидетельствуют, они повествуют.

От автора: История эта документальна. Ее разрешила мне воплотить в новеллу героиня рассказа, попросив не называть подлинных имен и фамилий. Так я и поступил...


Комментарии (Всего: 2)

Мне казалось, что Алексин не обладает сентиментальностью, однако...

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *
Мне казалось, что Алексин не обладает сентиментальностью, однако...

Редактировать комментарий

Ваше имя: Тема: Комментарий: *