РАССКАЗЫ ИЗ ПРОШЛОГО

Литературная гостиная
№4 (614)

Судьба
Елена Осиповна пришла на работу, как обычно. Приняла дежурство, спросила у сменщицы, что нового. Новостей-то как раз и не было: у них на этаже жили подолгу, народ серьезный, деловой, не туристы, что мельтешат, как бабочки. Правда, сменщица сказала, что японцы поселились: один пожилой, вроде хозяина, а другой молодой – помощник его или секретарь. Но Елена Осиповна и так знала об этом: японцы приехали три дня назад, утром, когда она сдала свою смену, и их она не разглядела, домой торопилась.
Вот и все. Так и началось дежурство. Как всегда, спокойное, тихое. За два домашних дня, устав от готовки, от телевизора, от дочки и даже от внуков, а более – от тесноты двухкомнатной квартирки, от скученности людской, она приходила сюда на отдых, в тишину, уют...
День пролетел в неспешных хлопотах, ночь прошла за чтением, вязанием пинеток младшему внуку. И поздним утром, когда тщательно одетые иностранцы разлетелись по своим делам, когда она приготовилась к пересмене, перед ее столом возник молодой японец.
- Мой господин просит вас зайти к нам в номер, - сказал он на чистом русском языке, почти без акцента, только чуть-чуть прищелкивая языком.
Елена Осиповна поднялась и пошла за ним, гадая, что там случилось. Японцы весь вчерашний день пробыли в номере. Никуда не выходили. Только молодой спускался в ресторан, возвращался с какими-то пакетиками. Елена Осиповна решила, что старый, видно, приболел.
Молодой открыл дверь и отступил в сторону. Елена Осиповна миновала прихожую, вошла в большую комнату и остановилась. В дальнем углу, между окном и письменным столом, в высоком рабочем кресле сидел человек. Услышав шаги, он повернул голову, и Елена Осиповна чуть не вскрикнула: Васька! Васька Мытников, сын председателя райисполкома в Долгорукове. У них большая семья была, десять детей, все беленькие, русые, обыкновенные, и только Васька черный, скуластый, даже чуть узкоглазый...
Не успела Елена Осиповна опомниться, посмеяться над собой или удивиться сходству, как человек у окна снял с колен правую руку и положил ее на письменный стол, подняв торчком изуродованный большой палец. Елена Осиповна зажала рот, не давая вырваться крику. Васька в девятом классе покалечился на военной подготовке, когда у него в руках взорвался запал от учебной гранаты. С ними тогда что-то неладно было, с теми запалами, потому что не один Васька, а многие мальчишки в их школе...
Экзамены закончились, когда война началась, и их, мальчишек, забрали и увезли в Елец, в военную школу. Ее почему-то называли Бановской школой: не то командир был по фамилии Банов, не то еще что, сейчас не вспомнить... И они, их мальчишки, как удавалось, приезжали, добирались до Долгорукова. А там ведь, хоть и машины ходили, и железная дорога, а все-таки сорок верст. Приходили в школу к ним просто посидеть. Худые-худые, измученные, кожа да кости одни. Видно, крепко им там доставалось, в Бановской-то школе. И Васька Мытников всегда поближе к ней устраивался. Вроде только что в другом конце двора с Владиком Вичужниковым о чем-то разговаривал, а глядь – уже рядом. Как магнитом его к ней притягивало, с закрытыми глазами. А она от него бегала: Васька тихий, спокойный, а ей тогда, да и потом, в молодости, нравились парни смелые, дерзкие, как говорили долгоруковские хохлы – моторные хлопцы. И Владик Вичужников, Васькин дружок, ей все время твердил: “Бегай, бегай...Только знай, никто тебя так, как Васька, никогда любить не будет”. Он до войны говорил, а как война началась и их на курсы забрали, перестал: смотрел то на нее, то на Ваську непонятными глазами и сопел.
Тогда, тем летом, она поцеловала Ваську. Они в эвакуацию уезжали, и провожать пришел, добравшись до них, только Васька. Другие не смогли, задержали их, а Васька вырвался. И она обняла его, поцеловала, прижала его голову к себе и заплакала. Не потому, что любила, а от великой горькой печали, что все-все кончилось, что она прощается со всем: с детством, с юностью, со школой, с цветами, с яблонями, с садом, с городом своим навсегда, и больше ничего этого никогда-никогда не будет...
Так и вышло.
Потом, на второй год жизни в Намангане, она получила письмо от одной из подружек. Та писала, что их мальчишек в то лето там же, под Ельцом, бросили против наступающих немцев, и никто из них, из их мальчишек, оттуда не вернулся.
Елена Осиповна смотрела на Ваську, старого уже, седого, но очень крепкого, сухого, со смуглым японским лицом, обтянутым блестящей кожей, и молчала. Потому ли, что онемела от потрясения, или потому, что тотчас же в голове прозвенел предупреждающий звоночек: в их гостинице первые номера на всех этажах особые - там круглосуточно дежурит человек из органов, всегда он здесь, рядом, они с ним чаи ночами распивают; или потому, что вспомнила старые письма подружек о том, что через несколько лет после боев под Ельцом приезжали в Долгоруково люди и выспрашивали, не известно ли кому что-нибудь о Ваське Мытникове, не объявлялся ли он. Не то о нем одном особо выспрашивали, не то на всякий случай обо всех, пропавших без вести, не сумевших подтвердить после смерти свое исчезновение...
Молчал и человек у окна. Только смотрел. А потом закрыл глаза. И тотчас же перед Еленой Осиповной возник молодой японец:
- Благодарю вас, идемте...
Пошатываясь, Елена Осиповна вышла из номера, добралась до своего стола и рухнула в кресло. Когда она открыла глаза, перед нею опять стоял молодой японец.
- Это вам, - сказал он с легким поклоном и исчез.
На черном матовом столе перед Еленой Осиповной, поблескивая целлофановой оберткой, лежал маленький букет цветов.

Беспощадный свет


Возвращение Николая Гергенрейдера, уехавшего было на жительство в Западную Германию, не вызвало в городе особых пересудов. Соседи, конечно, удивились. На работе, само собой, глаза вытаращили. Но Николай-то и раньше никого к себе не подпускал, а сейчас и подавно, и разговоры заглохли, потому что говорить было не о чем - никто ничего не знал.
А Николай мог в один день стать известным на весь город. Да что там – на весь Казахстан. И из местной газеты к нему приезжали, и даже из республиканской, и радио микрофон подсовывало, и особенно настойчивым был паренек с телевидения: всем хотелось, чтобы Николай Гергенрейдер рассказал, как и почему он разочаровался в тамошней капиталистической действительности и вернулся домой, в родной Петропавловск. Тогда это очень надо было: ведь немцы уезжают тысячами, а тут невероятный случай - аж из Западной Германии вернувшийся немец! Но Николай азарта корреспондентов не разделил и говорить с ними решительно отказался. Дошло до того, что с ним особо беседовали, приезжали из серого дома в центре города, из госбезопасности, и внушали ему важность... но те люди, что пытались, просто не знали Гергенрейдера, а то бы и не тратили время почем зря. Николай был и остался человек-камень: не бейся об него - не отшибешь бока.
Потому-то он, выйдя в полдень за вином к магазину и увидев в очереди того самого паренька с телевидения, вспомнил людей, приезжавших к нему для особой беседы, - и усмехнулся. Паренек был самым настойчивым, но упирал он не на важность пропагандистскую, а просто очень огорчался и все время спрашивал: «Ну почему вы не хотите?» И на лице его было написано: ах, как досадно, ну что вам стоит такой пустяк - рассказать, да и только. И как приятно потом будет всем, какая передача получится!.. И еще удивление было: где это видано, чтобы телевидению отказывали?..
Сейчас, заметив Гергенрейдера, он поначалу растерялся, дернулся конвульсивно, пытаясь спрятать сумку, набитую бутылками, но быстро справился с собой и отважно ринулся навстречу.
- Здравствуйте! Как удачно, что мы встретились! Я к вам как раз собирался завтра зайти!
- Зачем это? - сумрачно удивился Николай.
- Как «зачем»? - удивился, в свою очередь, паренек. - Побеседовать! Может, вы передумали уже. Мы договорились с ребятами, - весело продолжал он, - что по очереди заходить будем. Ведь пройдет время - и вы уже по-другому смотреть станете, не так ли?
Николай глядел на веселого паренька, а внутри у него уже стронулось с места, уже шевелилось что-то тяжелое, неостановимое. Так было, когда он вырывался отсюда, уезжал. Так было и там, в Германии, когда решил вернуться, влекомый все той же темной силой.
- Значит, поговорить? - спросил он. - Ну что ж, пошли!
- Прямо сейчас? - несколько растерялся паренек.
- Сейчас, - подтвердил Николай.
Жил он неподалеку, в маленьком аккуратном домике, который с любовью и тщанием построили покойные отец и мать, когда здешним ссыльным немцам разрешили иметь свое жилье и дали участки земли в городе. С этим домом было много хлопот, когда он уезжал. Покупателей не нашлось, и он, не дождавшись, оставил соседям доверенность на продажу, а оно вон как обернулось.
Николай поставил на стол два фужера, положил хлеб, огурцы-помидоры, холодную жареную рыбу, вчера только пойманную.
- Значит, желаете знать, почему я вернулся? - спросил он, когда выпили по первой. При этом он смотрел сквозь паренька, в стену ли за его спиной, в низкое ли окно, выходящее на улицу, на тротуар. Сейчас он покрыт асфальтом, по нему люди ходят, можно сказать - прогуливаются. А все детство и молодость его здесь была грязь непролазная, даже летом, в жару, не пересыхала.
- Да... конечно... интересно же...
Паренек почувствовал неладное, что-то висело, сгущалось в воздухе; настырность, веселость и беспардонную настойчивость с него сдуло, и он стал похож на маленького, настороженно подрагивающего зверька.
- Ну слушай, если интересно, - сказал Николай.
Ему казалось, что он рассказывает о том, как с первых дней, с тех пор, как начал помнить себя, он уже понимал: они не такие, как все. Он с детства знал слова, сейчас, пожалуй, никому неведомые: «спецпереселенцы», «комендатура», «отмечаться»...
Он видел, что его отец и мать не такие всемогущие, как отцы и матери других мальчишек, и когда на их улице, в будни или в праздники, выплескивались наружу любовь и ненависть, дурь и злоба, когда мужики с разодранными рубахами перли друг на друга грудью, а их жены пронзительно вопили, хватали их за руки или, наоборот, норовили вцепиться в глаза чужим мужьям, его родители даже и посмотреть не выходили на улицу, а запирались наглухо и невнятно шептали сыну: «Не ходи, им ничего не будет, а нам не надо туда, не надо...»
Но время шло, и уже в школе про спецпереселенцев никто и ничего не говорил. Пару раз, как водится, пробовали обозвать фрицем, но, натолкнувшись на крепкий кулак и недетское упорство в драке, быстро отступились и зауважали. Да и он сам с годами убеждался, что память людская короче окурка, и никто уже не вспоминает, как появились немцы в этих краях, что их, как только началась война, обвинили в предательстве и выслали из Республики Поволжья сюда, в Казахстан. Тут разный люд обосновался, тоже сосланный в свое время, и никому ни до кого не было дела. Но Николай-то знал, что он не такой, как все, - и это знание лежало на его жизни тяжелым черным грузом.
Ему казалось, он говорит о том, что долгие годы таил, копил в душе, но на самом деле этого не могло быть. Никогда бы и никому он и словом не обмолвился, хоть жги его живьем. На самом деле он, с трудом выталкивая слова, рассказывал, как обосновался в маленьком немецком городке, устроился работать в гараже, снял квартиру. Все делал, что велели, и дослужился: посадили его на маленький, словно игрушечный, грузовик. Работы было много, и вся разная, суетная, но один рейс был постоянным: раз в день он загружался на местном складе мешками с сахаром и отвозил в соседний городок, на кондитерскую фабрику. И на беду свою заметил, что на фабрике при приеме груза никто эти мешки не пересчитывает: как сгрузил, так и ладно. И однажды взял да и завернул, завез один мешок к себе домой. Через неделю - еще. Потом, выждав время, - еще... Все ведь понимал, а более всего - кричащую бессмысленность того, что творил: зачем ему этот сахар? Но поделать с собой не мог ничего.
В один из дней, когда он собирался в рейс, в кабину к нему сел управляющий. Где-то на середине дороги он велел остановиться, выгрузить и поставить на обочине один мешок с сахаром. Сдав груз на фабрике, поехали назад. Мешок тот, проклятый, конечно, так и стоял там, никем не тронутый: немцы не берут чужое... Подобрали его, развернулись, снова поехали на фабрику, сдали. И все молча, молча. А в гараже, когда он поставил машину на место, управляющий протянул ему заранее заготовленный конверт и сказал только одно слово: «Расчет...» Вот и все.
- Понятно? - спросил Николай, вставая.
Паренек кивнул, глядя на него расширенными глазами. И тоже стал подниматься, цепляясь за край стола.
Николай, ни слова не говоря, вышел во двор, открыл калитку. Парень, прижимая к себе сумку с бутылками, прошел через нее, как из тьмы на свет ступил, и зашагал поспешно, чуть пригибаясь.
Николай постоял немного, порылся в карманах. Нашел две копейки и решительно двинулся к магазину, к телефонам-автоматам. Работал только один, у которого трубка была прикована цепью. Остальные оторваны. Николай, набрав номер милиции, для чего, как он вспомнил, и двух копеек не надо, спокойно и отчетливо сказал в трубку несколько слов. На том конце стали кричать: «Кто говорит?! Назовите себя!», но он, не слушая, повторил, что надо, и бросил трубку на рычаг.
Придя домой, убрал со стола, выкинул на помойку пустые бутылки и фужеры, достал из рыбацкого ящика капроновый шнур для переметов, прошел в дровяной сарай и там повесился.
Москва