Баскервильские собаки

Парадоксы Владимира Соловьева
№42 (442)

ВЕРСАЛЬСКАЯ ШУТКА

Я бы хотел умереть, как дядюшка Джо, - в дороге.

Он решил замедлить бег времени и продлить себе жизнь, а потому отправился в кругосветное путешествие. Его расчет был верным, потому что пространство растягивает время - тот, кто в пути, проживает несколько жизней по сравнению с тем, кто остается. Не говоря уж о том, что уходящий выигрывает, а остающийся проигрывает, как считают индусы.
Так вот, наша с дядюшкой Джо страсть к путешествиям - это борьба с безжалостным временем, загадку которого - задолго до Эйнштейна - пусть не разгадал, но определил Блаженный Августин: оно идет из будущего, которого еще нет, в прошлое, которого уже нет, через настоящее, у которого нет длительности. А разве не заразителен пример Пруста, который заперся на много лет в своей обитой пробкой комнате и отправился в прошлое за утраченным временем, не отходя от письменного стола? Разница в том, что мы с дядюшкой Джо не обладаем той энергией памяти, которая сделала из светского сноба великого писателя. Вот почему мы отправляемся в путешествие в буквальном, а не фигуральном смысле. Дядюшка Джо, однако, тоже вынужден был в конце концов ограничиться метафорой, сподобившись французскому гению, хотя и поневоле.
Надо же так случиться, что уже в Венеции, в самом начале кругосветного путешествия, его хватил удар, и вот тогда он и решил путешествовать мысленно, раздвигая время и откладывая смерть, не выходя из дома.
Он был достаточно богат, чтобы приобрести палаццо, в котором комнат было столько же, сколько недель в году. И вот каждую неделю упаковывались чемоданы, и парализованного дядюшку Джо перевозили в следующую комнату. Оставшиеся ему несколько месяцев жизни он растянул на несколько лет и умер счастливым человеком по пути из одной комнаты в другую.
Это, конечно, экстраординарный случай, но само путешествие – любое! -есть, что ни говори, не совсем все-таки обычная форма жизни - отрыв от орбиты, обрыв привычки, прерыв колеи, выход за пределы собственного существования, тоска оседлого человека по своему кочевому прошлому. А не этим ли ностальгическим чувством объясняется и эмиграция, если не довольствоваться поверхностным - политическим либо экономическим - объяснением, а смотреть в корень? Эмиграция - самое грандиозное в жизни человека путешествие, не считая, конечно, то путешествие в никуда, которое всем нам еще предстоит.
После путешествия в эмиграцию все остальные маршруты кажутся пустяковыми. Тем более уезжаешь ты теперь не из дома и не обратно домой возвращаешься, потому что свой дом ты покинул давным-давно, и твоя квартира в Нью-Йорке, хоть ты и прожил в ней уже дольше, чем в любой другой, есть вовсе не дом, а место жительства. А это значит, что в Нью-Йорке ты точно такой же путешественник, как и в Париже, Флоренции или Сеговии. Иногда я даже проигрываю в уме запасной вариант: если деньги у меня кончатся раньше, чем утихнет путевая горячка, я как-нибудь просто возьму две недели отпуска от своего капризного ремесла и буду подряд, день за днем, путешествовать по Нью-Йорку, как по Парижу.
Уж коли зашла речь о Прусте, то - проклятие! - я и на этот раз забыл прихватить его с собой и вспомнил только, когда проходил мимо букинистических лавок на набережных Сены. Лично мне это прижизненное издание, которое я нашел как-то в бейсменте, ни к чему, с меня довольно двух русских переводов и одного английского, по которым я и полюбил его, а от моего школьного французского ничего уже не осталось, хоть когда-то я и читал L’Humanite и Les fleurs du mal в подлиннике. Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь, а в нашу пору куда меньше, чем в пушкинскую. А так бы, кто знает, загнал бы здесь Пруста и оплатил свой французский вояж! Успокаиваю себя, что не последний раз в Париже, а прижизненное издание “Содома и Гоморры” будет с каждым годом все дороже.
Рудименты моего французского ограничивались такими расхожими штампами, что не стоило, право, корпеть когда-то над текстами, грамматикой и словарем, чтобы спросить: Parlez-vous anglais? Либо воскликнуть не к месту: Voila!
В одной банальности мне, однако, не стыдно признаться. С особым чувством отношусь я к слову oui. Ни в какое сравнение не идет с ним ни английское yes, ни немецкое ya, ни испанское si, ни наше русское да. Говоря честно, с годами я все меньше люблю отрицательную частицу, хотя в своей советской молодости только и делал, что говорил “нет” абы кому, без разницы - родителям, учителям, друзьям, агентам в штатском и даже некоторым женщинам, о чем теперь жалею больше всего. Думаю, что моя эмиграция была результатом этого моего тотального “нет”, его, можно сказать, экзистенциальная материализация. С тех пор все круто изменилось, и я предпочитаю жить с окрестной средой в мире и согласии, хоть это и не всегда удается: роли поменялись, теперь я уже не говорю, а слышу в ответ - “нет”. Так вот, среди разноязыких утвердительных частиц я предпочитаю oui, в котором угадываю сложные оттенки, тонкие нюансы, гармонию и благодать да еще тайный эротический смысл.
Последнее напрямую связано с эпизодом фильма моего любимого Трюффо “Последнее метро”, где актриса Катрин Денев отдается на полу актеру Жерару Депардье - точнее, ее героиня его герою, но так как я не помню имен персонажей, то называю имена актеров. Моральная дилемма там следующая: оба киноактера играют театральных актеров в оккупированном немцами Париже, а те, в свою очередь, на сцене - двух нерешительных влюбленных. Спектакль ставит муж актрисы, который, будучи евреем, вынужден прятаться на театральном чердаке, откуда невидимо, через жену, режиссирует этот спектакль, подсматривая репетиции и прогоны сверху в щелку. Что говорить, ему не позавидуешь, но и у его жены, которая выносит по утрам за ним парашу, а днем отбояривается от рыщущих по театру немцев, жизнь тоже не сахар, хоть я и не сравниваю, конечно. А режиссер тем временем требует от актеров все большего правдоподобия в изображении страсти, то есть, по сути, сам толкает их в объятия. И вот после очередного спектакля Депардье в конце концов заваливает Денев, на главное он все-таки никак решиться не может по моральным соображениям, так как между ними стоит ее муж, за которым немцы ведут охоту, как за диким зверем. И тогда, в этот решающий момент его нерешительности, Катрин Денев - точнее ее героиня - снимает все запреты, колебания и сомнения и, когда его рука неуверенно застывает у нее под юбкой, говорит ему это потрясающее, волшебное, пленительное ни с чем не сравнимое слово oui.
Лучше любовной сцены в кино не помню!
Так вот, благодаря этой ассоциации, я и придавал эротический смысл французской утвердительной частице и был бы не прочь услышать ее от какой-нибудь приятной во всех отношениях француженки, но, за исключением любезных oui от продавщиц, официанток, стюардесс и прочего обслуживающего персонала, ни от кого ее пока что не слыхал.
Теперь, надеюсь, понятно, почему я услужливо ползал по полу в Сан-Шапелл, собирая под музыку Моцарта открытки, которые уронила моя соседка слева.
Надо сказать, что это мое желание было скорее все-таки умозрительным, потому что француженки, как известно из литературы, отличаются страстью, но не красотой - одни их гоголевские носы чего стоят! Что, однако, несомненно - француженки в большинстве своем худы и стройны, чего никак нельзя было сказать о моей соседке слева, которая была полновата. Особой роли это не играло ввиду моего маниакального желания услышать от француженки oui. Взамен я получил merci за собранные открытки - этим, увы, и ограничилось.
Назавтра я отправился в Шартр и возвращался в Париж при солнце, которому еще далеко было до окоема. Тут поезд остановился, и я увидел станционную вывеску Версаль, в котором никогда не бывал по принципиальным соображениям, полагая его королевской игрушкой, отношения к настоящему искусству не имеющей. Сам не знаю почему, я выскочил на платформу и побрел к знаменитому парку. Туристский сезон еще не начался, да к тому же был вечер, народу мало, и я в одиночестве бродил по прославленным аллеям, держа в руках план. Мою концертную соседку я повстречал где-то в районе Малого Трианона. Оба обрадовались встрече, но дальше начались языковые муки - ее французский был лучше моего, что не трудно, как и английский, на который мы перешли, отчаявшись, а это и вовсе не удивительно, так как моя француженка оказалась чистопородной американкой по имени Магги из штата Колорадо.
Надо сказать, что если бы не ее туристские восторги, я бы, наверно, несколько откорректировал свои прежние взгляды на Версаль. Конечно, мишурное искусство Бурбонов со временем сильно потускнело, уступив место подлинным художественным ценностям, но дворец, который бы мне точно не понравился, был, слава Богу, уже закрыт, а из парка уходили последние посетители. Магги задержалась дольше других, потому что педантично обследовала его согласно инструкциям путеводителя Fodor’s, с которым, как выяснилось, не расставалась во время своего путешествия по Европе (а она держала путь в Италию из Испании - Франция была для нее как бы транзитной страной). До меня не сразу дошло, что она ухитрилась заблудиться в парке, который был апофеозом рационализма. Наверно, это был единственный случай.
Довольно миловидна, хотя и в теле, лет, наверно, за тридцать, но не сильно, энергичная американочка из глубинки - не очень мне знакомый тип, так как из Нью-Йорка я выезжаю (точнее вылетаю) главным образом на восток.
До встречи с ней я услаждал себя вечерними запахами и пеньем соловьев, которых по понятным причинам считал своими тезками. Не то чтобы я пересматривал свои взгляды на французский классицизм, который никогда не любил, но я бы сказал так: если государственному искусству того времени - тогдашне-тамошнему соцреализму - удалось даже обуздать и подчинить себе природу, чему Версальский парк был блестящим примером, то в это весенне-вечернее время природа брала реванш у короля Луи Каторза и его садового архитектора Андре Ленотра. К тому же парк еще не успели к набегу туристских табунов прибрать, постричь, побрить и привести в тот самый изначальный вид, по поводу которого король-солнце мог бы, перефразируя самого себя, воскликнуть: “Природа - это тоже я!”
Короче, грех было в угоду своим эстетическим принципам упустить этот прекрасный вечер.
Между прочим, уж коли зашла речь про соловьев, то в школьные годы моя фамилия для однокашников ассоциировалась с чем угодно - прежде всего, конечно, с соловьем-разбойником - но только не с певчей птицей из семейства, представьте себе, дроздовых. Пожалуй, это было справедливо, потому что музыкальный слух у меня на нуле - я не способен верно воспроизвести даже гимн Советского Союза. Что не мешает мне любить музыку и пение все-таки скорее моих однофамильцев, чем тезок.
Так вот, моя спутница, у которой слух - как и английский с французским - был наверняка лучше моего, перебивая моих сородичей, которыми был полон парк и которые выводили затейливые коленца, шпарила по Fodor’s общеизвестные сведения, сопровождая их завышенными эпитетами - прекрасный, великолепный, неповторимый, замечательный, восхитительный, дух захватывающий. Мне, наконец, удалось пробиться сквозь этот каскад эпитетов, и я поинтересовался, почему она путешествует одна.
- Ты хочешь знать, замужем ли я? - с американской прямотой уточнила она мой вопрос.
- Замужем ли ты? - повторил я за ней и рассмеялся.
- Да, - решительно сказала она.
Потом подумала и столь же решительно добавила:
- Нет.
- То есть как это? - запутался я. - Так да или нет?
- Формально - да. Ты хочешь знать, где мой муж? Сбежал!
Откуда-то появился платок, который Магги поднесла к своим бледно-голубым глазам.
Я несколько приуныл, потому что не выношу плачущих женщин, полагая, что женские слезы в присутствии мужчины - это попытка так называемого “слабого пола” перенести житейское бремя со своих плеч на чужие. Пусть эгоист - какой есть! Не сердцеед, а сердцевед, или, как говорил Усатый: инженер человеческих душ. Что Магги, по-видимому, и почувствовала. И поведала печальную историю своего замужества, которое началось хоть и без любовных упоений, на что оба были не способны, но вполне пристойно и оптимистично.
- И вдруг, представляешь, на третий год нашего брака, ни с того ни с сего, без всякого повода с моей стороны, началось. Стал поздно возвращаться домой, уклонялся от супружеских обязанностей, даже телевизор перестал со мной вместе смотреть. Подумала сначала, что у него на стороне девка появилась, пришлось даже детектива нанять, но после небольшой проверки выяснилось, что ошивается по кабакам. Все бы ничего, но стал мелочен и раздражителен, по любому поводу скандал, как что - в амбицию.
- А из-за чего скандалы?
- В том-то и дело, что не из-за чего! По любому поводу! Все его стало раздражать...
- Ну, например?
- Да сколько угодно! Убираю у него в комнате пыль - казалось бы, скажи спасибо, сам ведь не почешется, у него там барханы пыли, если бы не я, давно бы рак легких подхватил. Прихожу однажды с мокрой тряпкой, а он как на меня взъестся - что у меня пылемания, микроглаз и мелочное сознание, что я не даю ему сосредоточиться и все в том же духе. Взял и выставил из комнаты. Силой. Я тогда не выдержала, кричу ему: “Да хоть подохни в своей пыли! Наплевать мне теперь на тебя!” Конечно, я это сгоряча сказала, но он после этого неделю со мной не разговаривал, “Ты, говорит, мне смерти желаешь”. Ну, нельзя же все так буквально понимать!.. Или с расческой история.
- С расческой? - переспросил я.
- Вот видишь - ты удивляешься, а он ее просто ненавидел!
- Кого ненавидел?
- Как кого? Расческу! Представляешь, в руки никогда не брал! Взлохмаченный ходил, волосы дыбом, будто из психушки сбежал. Ну ладно, дома ходи, как хочешь, хотя мог бы обо мне подумать, каково мне его каждый день в таком виде наблюдать! Но когда шли куда-нибудь - в кино или в гости, я его причесывала. Сначала он, хоть и шутил, что я с ним, как с ребенком, но давался. А потом норовил раньше меня из дома выскочить - только чтоб я ему волосы не приглаживала. Хитрый стал! Но только и я не из простух. Как куда-нибудь собираемся, я тихонечко к нему, как кошка, подкрадываюсь, а расческу сзади держу - ну как врач свою иглу, чтобы не пугать больного. Так это его еще больше бесить стало. Чуть до драки не доходило из-за расчески! Он меня обвинял в том, что я нарочно ему расческой скальп царапаю, а это просто оттого, что у него волос редкий стал, вот расческа и соскальзывала. Представляешь, семейные скандалы из-за расчески! И это вместо благодарности! Я же ему добра хотела!
И Магги опять всплакнула, точнее шмыгнула носом и снова вытащила платок, но на этот раз, вместо того чтобы приложить к глазам, громко высморкалась.
Признаться, мне было немного жаль эту добродушную и недалекую толстушку, которая окружила мужа разветвленной системой мелких забот, а тот счел эту мелочную опеку домашней тиранией и после нескольких бунтов разорвал сеть и сбежал, исчез, испарился. Магги снова наняла детектива, но на этот раз только зря деньги потратила. Ее мужу-психопату я тоже сочувствовал, хотя по своему опыту знал, что семейная жизнь сводится в конце концов к взаимным уступкам и компромиссам.
Я уже жалел, что полюбопытствовал о ее матримониальном статусе, полагая, в отличие от Толстого, семейные склоки ничуть не меньшим трюизмом, чем семейное счастье, а потому поспешил сменить пластинку и спросил, кому это она надписывала ту уйму открыток, с которых и началось наше знакомство в Сан-Шапелл.
- Друзьям, знакомым, родственникам. Они ждут, я пишу. А времени в путешествиях всегда мало - вот я и спешила в перерывах.
Я поделился с ней собственным опытом - ввиду формального характера этих путевых открыток и дефицита времени в пути, я заранее накупил французских открыток в парижском магазинчике в Рокфеллер-Центре и все их надписал еще в Нью-Йорке, сэкономив таким образом дорогое время путешествия. Отправил я их, естественно, уже из Парижа, купив в табачной лавке марок - никаких подозрений!
Магги выслушала меня с удивлением и, подумав, решительно осудила.
- Так - нечестно.
Был такой дивный вечер, парк зарос свежей весенней травой, с земли поднимались такие чудные ароматы, вот я и предложил Магги, без всяких задних мыслей, посидеть или даже полежать на этой траве, чтобы насладиться уходящим днем и пеньем соловьев, которые разошлись во всю и что только не вытворяли - свистели, щелкали, цокали, булькали, сами будучи при этом совершенно невидимы! Задней мысли, которой не было, Магги не уловила, хотя любая бы на ее месте заподозрила, что я делаю авансы, которые на самом деле я не делал, тем более мы забрели в такие дебри Версальского парка, что вокруг ни одной живой души, а возразила мне совсем по другой причине:
- Зачем на траве, когда есть скамейка? - и указала на ближайшую.
Она, наверно, и любовью занимается исключительно на двуспальной кровати, подумал я и представил ее мужа, который под влиянием какого-нибудь телешоу заваливает жену прямо тут же, на ковре в гостиной, а она тащит его в спальню, чтобы все было как положено. А то еще и вовсе дает ему от ворот поворот, так как в неурочное время.
Вообще, все выходящее за пределы ее опыта или представлений, озадачивало ее и раздражало.
В Шартрском соборе, где она побывала за день до меня по совету своего вечного спутника Fodor’s, она буквально оторопела, увидев скульптурную сценку обрезания младенца Иисуса.
- Это его первое страдание, - сказал я.
- Как ты смеешь над Ним измываться! - возмутилась
Магги.
Без ссылки это и в самом деле выглядело шуткой, но я сам видел, кажется, в Прадо картину с аналогичным сюжетом, которая так и называлась - “Первое страдание Иисуса”. Я сказал об этом Магги, но она продолжала на меня дуться, как будто это именно я обрезал Божьего сына!
Она продолжала шпарить по путеводителю, доводя меня до отчаяния. Что еще хуже, предваряла общие места личным оборотом, но обязательно с самодовольным оттенком:
- Как я и думала...
- Как я и говорила...
Живо представил, что она точно также разговаривала с мужем, которому я все больше сочувствовал.
Я обнаруживал все новые и новые черты, которые меня раздражали.
Так, увидев что-нибудь занятное, она манила меня пальчиком, что было мне несколько странно ввиду шапочного нашего знакомства.
А когда она вдруг остановилась и, притянув к себе, вытащила из моих волос травинку да еще назидательно добавила: “А ты еще хотел на траве посидеть!”, я импульсивно отпрянул от нее, потому что живо представил, как она вытаскивает расческу, которой причесывала мужа, и хотя этого не произошло, я все равно счел свою независимость в опасности.
- Как все-таки жаль, что у нас в Америке не было монархии! - сказала Магги и победоносно оглянулась вокруг. - Только королям под силу создать такое чудо!
Хоть я и дал себе слово не спорить, но тут не выдержал и напомнил ей о Центральном парке в Нью-Йорке, который создан в демократические времена.
- Чушь! - резко оборвала Магги. - Какое здесь может быть сравнение! Ты - сноб, а потому выкобениваешься!
Теперь я уже полностью перешел на сторону ее мужа.
Ее нетерпимость, однако, послужила мне уроком, точнее тем самым отрицательным примером, который заставил меня с бoльшей, что ли, терпимостью относиться к потребителям туристских банальностей, типа Магги. В конце концов, тот же Версаль - можно не любить, а можно и любить, как любили его наши мирискусстники, особенно Александр Бенуа. Я вспомнил табакерочные пригороды Петербурга, которые создавались, конечно же, с оглядкой на Версаль, если не в прямое ему подражание, как, к примеру, Петергоф, от которого, говоря честно, я тоже не в большом восторге. Что может быть условнее вкуса? Взять хотя бы Эйфелеву башню, которая стала символом Парижа, но Мопассан, при котором она была возведена, люто ее ненавидел - ему казалось, что она давит ему на мозг.
Что верно, то верно - о вкусах не спорят.
Предпоследний наш с Магги спор касался не вкусов, а расписания - она утверждала, что Версальский парк открыт всю ночь, а последний наш спор - куда идти к выходу. Мы стояли где-то позади Большого Трианона - я тыкал в карту, которую мне выдали в информационном бюро, а Магги ссылалась на какие-то неведомые мне опознавательные знаки, которые она запомнила и которых следовало держаться на обратном пути.
До меня не сразу дошло, что для хаотичного и импульсивного сознания Магги рациональный парк Ленотра был все равно что для меня лабиринт, а как раз лабиринт пришелся бы ей впору, и она бы в нем ни за что не заблудилась, посрамив царя Миноса и писателя Борхеса.
Спорить было бесполезно - я был раздосадован, что вечер пошел насмарку, да и она вряд ли была довольна. Решено было идти врозь и встретиться на площади перед дворцом у памятника Людовику ХIV. Вот почему мы не попрощались, отправляясь в противоположные стороны.
Я шел не оборачиваясь, боясь, что Магги передумает и поплетется за мной, и вздохнул свободно только когда оказался вне досягаемости. На меня накатывали волны братской любви к мужу моей версальской спутницы.
Солнце село, в вечернем воздухе тянуло холодом, бурно цвели каштаны, сирень, глицинии, обдавая меня чудными запахами. Во всю заливались мои однофамильцы. Весна - в самом разгаре, а у меня было такое чувство, будто выписался из больницы либо сбежал из тюрьмы.
Минут через двадцать, на подходе к дворцу, я услышал из громкоговорителей какое-то сообщение, и хоть ничего не понял, но прибавил шагу. Когда вышел на площадь к памятнику Людовику, было уже полдесятого - ворота оказались на запоре. Вот когда до меня дошел смысл выкрикиваемого по радио предупреждения.
Потыкался в ворота, пометался вдоль ограды, убеждаясь в надежности запоров и приходя постепенно в отчаяние - меня страшила не столько перспектива провести ночь в королевском парке, сколько возможная, вероятная, неизбежная встреча с Магги, от которой я так удачно было отлепился. Тут я однако почувствовал чей-то взгляд и догадался, что за моими метаниями кто-то невидимый внимательно наблюдает. Обернувшись на боковую, у ворот, пристройку, я засек в окне приплюснутый нос и веселые глаза. Поняв, что обнаружен и скрываться дальше бессмысленно, сторож вышел из своей королевской сторожки.
Его приподнятое настроение легко объяснилось - он подошел ко мне, обдавая винными парами. Показал на часы, покачал головой и с помощью нескольких английских слов, массы французских и выразительных жестов объяснил мне, какой серьезный проступок я совершил, оставшись в парке после его закрытия. От дидактики он перешел к угрозам и сказал, что в его ампирно-барочной сторожке ждут не дождутся своего часа свирепые псы, двух из которых он выпускает во двор между дворцовым фасадом и оградой, а остальных - если я верно понял, он назвал цифру “8” - в парк. И спускает с цепи он своих баскервилей ровно в десять.
Я понимал, конечно, что сторож напивается за счет таких вот, как я, ротозеев-туристов, и сейчас, в частности, занят привычным для него вымогательством, канюча у меня на завтрашнюю выпивку или опохмелку, но я все-таки надеялся, что уж один-то пес у него взаправду припрятан в сторожке. Я решил не отлынивать от участия в спаивании этого опустившегося, на русский манер, французского сторожа и дал ему серебряную монетку с золотым ободком, представляя в отместку - воображение у меня иногда работает на бешеных оборотах - как он несколько лет спустя умирает в местной больнице от цирроза печени.
Выходя из ворот, я глянул на часы - до выпуска мифических псов или одного реального оставалось десять минут. Мое воображение, не сбавляя скорости, изменило направление, и я представил себе встречу Магги с баскервильскими псами. Ни сожаления, ни сочувствия не испытывал - так подпортила она мне этот чудный вечер!
На версальской платформе я озирался как вор, пока не подоспел поезд. Слава Богу, пронесло - судя по всему, Магги все еще блуждала по своему любимому Версальскому парку с путеводителем в руках.
- Oui! - сказал я сам себе.