ЧЕТЫРЕХГЛАЗЫЙ ВЗГЛЯД НА РЕВОЛЮЦИЮ

Парадоксы Владимира Соловьева
№29 (429)

110 лет Исааку Бабелю

Он часто протирал очки - хотел видеть лучше, чем видел. Зрением он обладал чрезмерным, чрезвычайным, а ему все казалось мало. У этого четырехглазого еврея - натренированные близорукие глаза, любопытство было его страстью, которая, может, его и сгубила. Ничто не могло его остановить - ни моральные препоны, ни инстинкт самосохранения. Он заставил себя взглянуть в специальный глазок и увидел, как приподнялось в огне тело. Это было на кремации его друга, поэта Багрицкого.
Бабель поглощал впечатления, как мощная губка, всасывая их в себя с жадностью и без разбора. Когда Маяковский напечатал в «Лефе» его конармейские и одесские рассказы, они показались невероятными, фантастическими, вымышленными. Именно в связи с полемикой вокруг Бабеля Горький написал: «Человек - существо физиологически реальное, психологически - фантастическое”.
Бабелевская литая проза, и без того метафорически сложная, обрастала эпитетами, ярлыками и легендами. Одни видели в ней «эпос революции», другие - «поэзию бандитизма». До сих пор спорят, к какому «изму» Бабеля отнести: к натурализму? к романтизму? к эстетизму? к реализму? Ему самому казалось, что у него нет воображения, а только жажда им обладать. Паустовскому он сказал: - На моем щите будет вырезан девиз: «Подлинность». Помните - «С подлинным верно»? Конармейская дневниковая тетрадь Бабеля чудом охранилась - в ней конспекты будущих глав «Конармии»: литературные сюжеты совпадают с реальными.
Ничто так не поражает, как реальность. Реальность кажется фантастикой, когда впервые вводится в литературу. Реальность и литература существуют в разных измерениях. «Во многом документален Исаак Бабель, - писал его современник Виктор Шкловский. - У него явления, поэтически описанные, остаются документальными: сопоставленные автором, они освещают друг друга, создавая новый сюжет.»
На обновленный мир мы смотрим старыми глазами. Не успеваем сориентировать сетчатку на резко сдвинутые координаты и параметры реальности. Для того и приходит художник в мир, чтобы снабдить нас новым зрением. Зрение Бабеля было историческим.
Самыми яростными оппонентами «Конармии» были конармейцы. Их легендарно-анекдотический вожак Буденный назвал рассказы Бабеля «бабьими сплетнями», «небылицами», «клеветой на Конармию. Попадись тот ему на глаза во время конармейских походов, будущий маршал пустил бы будущего писателя в расход. Другой конармеец, Всеволод Вишневский, сочинил пьесу «Первая Конная», полемическую по отношению к бабелевской «Конармии»: «Моя книга - книга рядового буденновца, до известной степени ответ Бабелю... Несчастье Бабеля в том, что он не боец. Он был изумлен, испуган, когда попал к нам, и это странно-болезненное впечатление интеллигента от нас отразилось в «Конармии»... Верьте бойцу - не такой была наша Конармия, как показал Бабель».
«Что я видел у Буденного, то и дал», - оправдывался Бабель перед писателем-комиссаром Фурмановым.
Теперь, за давностью лет, трудно даже сказать, чем больше всего поразил читателей Бабель - новым зрением или новой действительностью? Скорее всего, сочетанием того и другого, новизной и новаторством литературной комбинации.
Признавая жизненные факты, оппоненты Бабеля полагали, что им не место в литературе. С подобным отношением Бабелю пришлось столкнуться еще до революции, когда Горький решил, точнее, решился напечатать в «Летописи» несколько его рассказов - «столь же коротких, сколь и рискованных». Рассказы эти и послужили поводом для привлечения Бабеля к суду по двум статьям сразу - за попытку ниспровергнуть существующий режим и за порнографию. «Суд надо мной должен был состояться в марте 1917 года, но вступившийся за меня народ в конце февраля восстал, сжег обвинительное заключение, а вместе с ним и самое здание Окружного суда.»
У Бабеля были личные причины приветствовать революцию - если не Октябрьскую, то Февральскую.
Я не знаю, что полагалось по дореволюционному уголовному кодексу за ниспровергательство и порнуху. При новом режиме Бабель получил сполна: за клевету, за любопытство, за талант. Буденный своей критикой предварил - а может и предсказал или даже подсказал, кто знает? - его насильственную смерть. Пуля в затылок - какая литературная награда выше этой? Казня поэтов, Левиафан явно переоценивает их роль. К примеру, Платон предлагал просто изгонять их из идеального государства.
Горький извлек Бабеля из литературы и отправил в люди. Командировка длилась семь лет - с 17-го по 24-й. За это время Бабель перепробовал, по его словам, тысячу шестьсот постов и должностей: был солдатом на румынском фронте, служил в ЧК и Наркомпросе, в продовольственных экспедициях, в Северной армии сражался против Юденича и проч. Революция дала Бабелю не только новый материал, но и новое зрение: революционное. Понадобилось время, чтобы читатели адаптировали свои глаза и признали визуальную правоту Бабеля. В 1935-м, за несколько лет до расстрела, маршал Блюхер согласился, что Бабель дал яркую характеристику Первой Конной - в том числе с изображением отрицательных явлений. А уже в 60-е действительный член Академии медицинских наук И.А.Кассиревский, служивший в 17-м кавалерийском полку второй бригады Первой Конной, написал: «Бабель - замечательный художник. Он увидел больше нас. Что делать, в определенном смысле все мы, очевидцы и участники буденновских походов, вспоминаем под Бабеля.»
Бабель видел своих будущих героев вблизи, но смотрел на них издали, из будущего: не только как на товарищей по оружию, но и еще как на исторических персонажей. Он написал книгу о людях, которые взрывали прежние устои, рискуя быть погребенными под обрушившимся мирозданием.
Шкловский попрекнул его в том, что он был чужим в армии - иностранцем с правом удивления. Бабель в самом деле отличался от рядовых конармейцев - образовательным статусом, социальным происхождением, этнической отметиной. Но главное - той сверхзадачей, которую ставил перед собой, проводя дни и ночи в военных походах. Он был иностранцем с правом удивления, потому что любой писатель - иностранец по отношению к окрестной реальности, а удивляться - не право, а обязанность художника. Без этих коррективов характеристика Шкловского скорее бьет на эффект, чем соприкасается с истиной.
Бабель обречен был на иностранство, на чужеродство, на изгойство. Не только в Конармии, но даже в Одессе и в Москве: как Джойс в Дублине, а Пруст в Сен-Жермене. Не только в жизни - как писатель, но и в литературе - как писатель. Это не тот случай, когда сначала ниша, потом статуя. Ниши для Бабеля в русской литературе заготовлено не было. Он - статуя без ниши и без пьедестала.
В «Конармии” есть рассказ о пане Аполеке, богомазе-еретике, который населил ангелами пригородные села и произвел в святые хромого выкреста Янека и дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей Эльку. - Он произвел вас при жизни в святые! - возмущен викарий-ревизор святотатственными образами пана Аполека.
Все четыре евангелия для богохульника Аполека - мертвые сгустки, историческая застылость. Он сам - евангелист, точнее - антиевангелист, создатель нового, своего, живого евангелия. Он оживляет старые образы, восстанавливает оборванные временем, историей и привычкой их связи с жизнью. Творит старый миф заново. «Окруженный простодушным сиянием нимбов, я дал обет следовать примеру пана Аполека. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения - я принес их в жертву новому обету».
Бабель и в самом деле последовал примеру богомаза-кощунника и обычных, с тягостным грузом предрассудков, слепоты и жестокости людей сделал носителями исторического действа. В «Конармии», к примеру, помещены рядом два рассказа: «Сашка Христос» и «Жизнеописание Павличенки Матвея Родионовича» - оба про бывших пастухов, ныне конармейцев. Прецедент в руссской литературе, правда, уже был: за несколько лет до Бабеля Александр Блок представил в «Двенадцати» далеко не идеальных героев как апостолов новой веры. Разница в том, что там, где символист-романтик видел Христа, Бабель угадывал Антихриста. Величие неправды не застилало ему глаза и заместо обычной в советской литературе тех лет апологетики революции, Бабель дал гуманистическую на нее реакцию: трагическое и бессильное эхо на всесильный императив революционной идеологии. Недаром с каждым новым изданием «Конармия» подвергалась все большей цензурной корректуре и сокращениям - вплоть до изъятия целого рассказа «У батьки нашего Махно». Происходила эвфемизация бабелевских свидетельств, ужас перед революцией сменялся ее апофеотикой.
В «Конармии» две правды - документальная и историческая. Одна не перечеркивает другую, их контрастное, конфликтное совмещение и составляет главный художественный эффект книги.
Чтобы защитить Бабеля от его оппонентов, надо с ними не спорить, а наоборот - согласиться. Да, «Конармия» в высшей степени двойственна и противоречива. Но не в большей степени, чем описываемая Бабелем действительность. Даже Ленин, свидетель необъективный, пристрастный, заинтересованный, и тот писал о зверствах, на которые осужден всякий красноармеец на фронте, но зверства эти оправдывал: трудящиеся классы, которые насильственно зажимались в тиски нищеты, невежества, одичания, не могут сделать революцию безошибочно.
В отличие от политика Ленина, Бабель был художником. Он рассказал в «Конармии» об одичании на войне и без того диких людей, о преступлениях, которые они совершают не по революционной нужде, а по личному вдохновению. Об эскадронном Трунове, который расстреливает пленных поляков, о припадочном Акинфиеве, который изощренно издевается над дьяконом Агеевым, о болезненно-мнительном Никите Балмашеве, который без всяких на то причин всех подозревает в измене, о пастухе Матвее Павличенке, который считает убийство врага помилованием ему, и не убивает, а топчет бывшего своего барина:
- Я час его топтал или более часу, и за это время я жизнь сполна узнал. Стрельбой, - я так выскажу, - от человека только отделаться можно: стрельба - это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает врага час топчу или более часу, мне желательно узнать, какая она у нас есть?..
Вот записи из дневника Бабеля:
Неистребима людская жестокость.
Ненавижу войну. Какая тревожная жизнь! Почему у меня непроходящая тоска? Разлетается жизнь, я на большой панихиде.
«Конармию» называли то эпосом революции, то поэзией бандитизма - в зависимости от политической тенденции. Какой там эпос, какая поэзия, когда Бабель был в ужасе от революции, и ужас застилал ему глаза и подминал другие эмоции. Кроме одной: любопытство преобладало даже над ужасом. Он не мог оторваться от кровавой бойни, и даже непосредственная угроза лично ему - как интеллигенту, как гуманисту, как еврею, как очкарику - не повлекла за собой ни бегства, ни забытья, ни забвения. Он не дезертировал из истории, свидетелем и участником которой был. А если это и есть высшая форма гуманизма? Если у одних хватило сил все это вынести, то другие должны набраться мужества все это видеть, знать и помнить.
Бабель в ужасе и от самих преступлений революции, но - еще больше - от их дальних последствий, ибо следы преступлений, как известно, ведут не только в прошлое, но и в будущее. Жестокость, садизм, самосуд, бандитизм сопутствовали революции либо были ею порождены. Попытка, из добрых намерений, приспособить Бабеля к советской литературе, легализовать в ее пределах - и в 20-е, и в 60-е, когда он был заново, с купюрами, издан после четверти века забвения и запрета - привели критиков к намеренно ложному выводу, что в «Конармии» происходит совпадение нравственной позиции писателя, революционного действа и исторической оценки. Будто бы Бабель не приписывает революции преступлений своих героев, но вместе с революцией их осуждает. В самом деле, писатель - заложник вечности в плену у времени и в быстротекущей современности представляет будущее, а обоими, казалось, безраздельно владели потомки и последователи конармейцев. Историю, как известно, пишут победители...