Упущенный шанс

Литературная гостиная
№44 (863)
Легкой жизни я просил у Бога.
Легкой смерти должен был просить
 
С.С. Тхоржевский
 
 
Над Нью-Йорком в тот вечер пронесся 80-мильный  в час торнадо, смерч закрутил даже над Статуей свободы, а он как раз только переехал Куинсовский мост, когда всё это безобразие началось, и попал в самый эпицентр: на землю с грохотом сигали светофоры, падали двуглавые фонари  и, повиснув над своим основанием, держались на одной проводке, а деревья, те вырывало с корнем, перегораживая дорогу.
 
На его машину бухались ветки – ветровое стекло пошло трещиной. Свисали электрические провода,  машины замирали: откуда знать, крытые или оголенные?
 
Ему как-то особенно повезло: как раз на его пути прокладывал себе дорогу этот смерч и длился от силы минут десять, но бед натворил – караул!
 
На памяти старожилов ничего подобного не было, такие стихийные беды происходили где-то в далеких штатах, типа Канзаса, откуда унесло сиротку Дороти в страну Оз. Рядом с ним сидел еще один человек, в полной панике он непрерывно звонил по мобильнику жене, детям, родственникам, друзьям и знакомым и кричал в трубку по-русски, по-английски, на фарси и на иврите: «Конец света! Гибнут два еврея!»
 
Хоть он и опоздал домой на пару часов, но зрелище того стоило – прикольное и незабываемое, если ему суждено прожить еще некоторое время. Страха не было, хотя ситуация была, в самом деле,  апокалиптической, подстать его катастрофическому сознанию, и несколько человек, как он узнал потом, погибли, а пострадали – многие. Грудь ему обложило, как обручем, когда он был всего в получасе, по прежним меркам, от дома, успев ссадить трясущегося от страха бухарика, буря кончилась, но движение остановилось как вкопанное – такая пробка, что трафик превратился в сплошную стоянку. Сначала он сглотнул два  тайленола и только потом положил под язык нитро. Как всегда, ударило в голову, а вслед стало медленно отпускать грудь. Но не полностью, и когда таблетка, пощипывая язык, стаяла, он сунул для верности еще одну.     
 
С ним это случалось  и раньше – не первый звонок на тот свет, но на этот раз приступ был сильнее и дольше. Он боялся – и надеялся - вот так внезапно умереть: за рулем, на дружеской тусе или на лесной тропе, а был он большой ходок по диким местам. Либо во сне. Он помнил дефиницию такой вот неожиданной смерти: вытянуть счастливый билет, а еще раньше, в его далеком-предалеком московском детстве, пенсионеры говорили, что умереть во сне – выиграть 100 тысяч. Имелась, по-видимому, в виду облигация государственного займа, а это был высший, точнее несуществующий в реальности, а  только обозначаемый властями предельный, виртуальный выигрыш. Как ни называй, а природа давала своим смертным чадам этот шанс, хоть один только Бог знает, что испытывает этот счастливчик во сне или наяву, пораженный мгновенным столбняком смерти, и не тянется ли это последнее мгновение жизни для умирающего бесконечно. Ничто не кончается с последним вздохом, даже если по ту сторону и нет ничего, но время по эту течет с разной скоростью, и умереть сразу – это только взгляд со стороны. Но и что тaм – под большим вопросом. Как  сказал кто-то: «Неужто ничто?» И как ответил некто: «Великое ничто».
 
Эта сверлящая с детства мысль: ты ничто, ты нигде, а мир продолжает существовать без тебя, как ни в чем не бывало. Но ведь точно также мир существовал и до твоего появления на свет, и обе бездны, стоит задуматься, должны быть одинаково невыносимы, да? Почему же мы живем, как ни в чем не бывало, зная о той былой бесконечной конечности, и только эту, грядущую, ожидаем в страхе? Хотя тот первобытный ужас, который впервые пронзил его в детстве при одной только мысли о беспределе, где его уже никогда не будет, больше к нему не возвращался, даже когда он пытался вызвать его искусственно. Это была скорее загнанная в подсознанку память об ужасе, чем сам ужас. Страх – да, но не  жуть и не паника, как прежде. И когда он, незнамо почему, подчинился врачам, которые полагали эту операцию неизбежной, необходимой и рутинной и означали ее эвфемизмом «процедура» (а что тогда операция, когда ему даже ноги накрепко перетянули ремнем, чтобы он не дергался от боли?), миловидная чернокожая сестричка, когда он лежал под капельницей, ожидая своей очереди, спросила:
 
- У тебя были операции раньше?
 
- Гланды, геморрой, аденома, - не сразу припомнил он. – Эта – четвертая. 
 
Уже когда его везли в операционную, он успел мстительно, злобно шепнуть жене:
 
- Выживу или стану калекой, не клянись больше никогда моим здоровьем, очень тебя прошу, - припомнив ее клятвы, когда он пытал, мучил, изводил ее своей хронической, застарелой ревностью, заставляя, скорее всего, играть чужие и чуждые ей роли, читал ли книги или смотрел кино с сюжетами про измену: по аналогии, хоть, может, и не ее амплуа. Как знать – кто еще так беспомощен, как ревнивец? Как беспомощна сама ревность, не отличая игру воображения от действительности, которая то ли есть, то ли нет. Да и поздно заморачиваться на этот счет.
 
Не принимай он всё так близко к сердцу и не вибрируй            по любому поводу, то сердце, наверное, и не износилось бы раньше времени, хотя, с другой стороны, измотанное, оно своё отслужило. Всё это время, пока его спасали от смерти, чему и в которую он не верил, полагая себя объектом, с одной стороны, американской моды на агрессивное сердечно-сосудистое лечение с предрешенным диагнозом, а с другой, - заговора врачей, которые липли к нему, как мухи, по причине надежной страховки (по статистике операций на открытом сердце три четверти делают без необходимости), жена вела себя героически, не отходя ни на шаг. Спасибо. У него всё сместилось во времени, путался в хронологии и, глядя на ее моложавый вид и милую мордочку, в упор не понимал, как она, тогдашняя, совсем еще юная, пошла за него, сегодняшнего, старика и калеку? Он виноват, что состарился задолго за нее? Зато молодит ее своей любовью.
 
Это именно она авторитарно уломала его на эту операцию, а он, будучи подкаблучником-бунтовщиком, на этот раз не успел даже взбрыкнуть и попался, как кур во щи. «Не дави на меня» - его обычная присказка, а она прессовала по любому поводу, но тут прогнулся под ее командным стилем, а так бы счастливо умер на горной тропе или на дружеской вечеринке да хоть на ней в их привычной пасторской позе: смерть как высшая услада. Без почему. Не говоря уже о послеоперационном дискомфорте плюс возможные боковые последствия в течение года: вставленный ему в артерию костыль покрыт фармацевтикой и источал лекарственный препарат, что, с одной стороны, вроде бы хорошо, а с другой – могло привести к тромбу и смерти.
 
Когда лежал отходняком и еле скрипел, соседом по палате оказался экзот –
 
дремучий дед в островерхом колпаке и с седой бородищей поверх одеяла, ну, вылитый библейский персонаж с картины Пьеро делла Франчески, представился ортодоксальным евреем с Кавказа и первым делом поинтересовался у него, еврей ли. Ел только глад кошер, тогда как он – нет худа без добра - успел в тот день побывать в итальянском ресторане: чесночный хлеб, паста, равиоли и даже креветки fra diavolo - как недавно во французском, когда летел на Air France, тогда как в натуре, в самих этих странах, тарелка чего угодно стоит полтинник, а кофе – червонец. Ну что общего между ними, двумя евреями?
 
- They are both Russians, - обменивались впечатлениями медсестрички, проходя мимо их палаты.
 
Нет, больше он не дастся - на повторную или коррективную операцию ни в какую не пойдет. Да и на эту не пошел бы, знай заранее во всех подробностях о ее реальных прелестях и возможных последствиях.
 
- Ты почему мне не сказал? – накинулся он на своего врача, из наших, на русской улице.
 
- Потому и не сказал, что ты бы не пошел, а тебе позарез: 95% артерии было забито. Без никакого просвета. Ты хотел бы умереть?
 
- Почему нет? Натуральным путем. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях.
 
- Ты бы умер на корячках. На самом краю был. Твой удел был разрыв сердца.
 
- Это как раз то, что было нужно. А теперь еле хожу. Все тело – сплошная боль. Голова раскалывается. Дергает всю левую часть – от виска до затылка. Может, это гемикрания, как у булгаковского Понтия Пилата? Боль, к которой невозможно привыкнуть. К вечеру дурею.
 
- Воспаление нерва, - предполагает врач и всаживает в голову и шею по уколу.
 
- Второй – контрольный?
 
- Не жалься – не смертельно же. 
 
- Смерть - лучший врач, и у каждого врача - свое персональное кладбище. У тебя – тоже. Там и ждет теперь меня могила, а я жду ее здесь: оба – с растущим нетерпением. Заждались.
 
 – Дурень – умереть всегда успеешь. Если бы не операция, мы бы сегодня не встретились.
 
- Велика беда! Лечение хуже болезни.
 
- Тяжело в лечении – легко в гробу, - сказал врач и послал к психиатру, и тот выписал мощный антидепрессант.
 
Да, депрессия, кто спорит? Депрессия как норма. Как еще реагировать на эту жизнь? Адекватная реакция. А психиатр еще спрашивает о суицидальных мыслях – каждый божий день! Вопрос, каким способом.
 
 Сколько можно терпеть? И в ответ сам себе цитатой поэта-современника, который умер от сердечной напасти: «Но человек есть испытатель боли. И то ли свой ему неведом, то ли ее предел». Теперь это идеально подходит к нему. Как сказал его любимый философ, «не плачь о других - плачь о самом себе». Либо Джон Донн, он же – Хемингуэй: по ком звонит колокол?
 
«Удачлив ты, дорогой, что вышел живым из леса! – утешает его по мылу из штата Джорджия бывший одноклассник. - Симбиоз наук уже позволяет принять концепцию моего автомеханика - продлевать жизнь своим подопечным машинам практически до бесконечности (пока от первоначальной машины и частей не останется). Но ... сооружение-то функционирует. Чего и тебе желаю».
 
Функционирует? Один только ванька-встанька и функционирует, но что проку, когда все тело сплошная боль и не использовать его по назначению? 
 
Жена знала обо всех его связях на стороне, объясняя их чисто физиологической потребностью и никогда не сомневаясь в его любви, хоть они и  порядком надоели друг другу, живя бок о бок. Любовь у него случилась только однажды, в далекой юности, к своей будущей жене, и лучшим любовным стихотворением считал пастернаковский «Марбург»:
 
- Ну, там все немцы знают этот стих наизусть? – спросил он вернувшегося из поездки в Германию бывшего одноклассника. - Марбург уже переименован в Пастернак?
 
- Пастернакбург, - сказал тот.
 
Бриться он с недавних пор перестал – не потому даже, что опустился и лень, а чтобы соответствовать своему состоянию, а то и казаться старее. Жена терпеть не могла его в бороде, а случайная знакомая, наоборот, сказала, что ему идет и молодит. «В каком смысле?» - удивился он. «Ну, морщин не видно. И щекотно, приятно». Тронуло, и в благодарность он свел ее в самый дорогой из ближайших – французско-русский – ресторан, где она заказала самое дешевое блюдо. Скромница – скоромница. Ее несчастливую в замужестве историю, которая она повторяла с небольшими вариациями, он уже знал наизусть. На отдельный сюжет не тянула – разве что на эту вот вставку, где он писал о себе в третьем лице и совсем не о сексе, а о смерти. Пусть они по Фрейду и связаны: Эрос и Танатос.
 
Почему он не пошел по натуральному пути, как его отец, у которого в течение двенадцати лет было четыре инфаркта, два тяжелых, и он бы жил и жил, если бы не рак желудка, причем врачи успокаивали его, сына, что до предсмертных онкологических мук дело не дойдет, умрет раньше, сердце не выдержит, а оно выдержало, и отец умер, когда метастазы, как щупальцы, захватили другие органы его тела? Он был уже старше отца, когда тот умер, и двенадцати лет ему бы за глаза хватило, да и тех много, тем более упущенный шанс внезапной, легкой смерти - только бы не наследственно-генетический рак! «А сколько ты собираешься жить?» - удивился врач, который выжигал упомянутому бывшему однокашнику злокачественную опухоль в простате, вставив в нее сотню радиоактивных пилюлек с последующим радиоактивным облучением, и обещал десять лет жизни, но пациент остался недоволен.
 
А сколько собирается жить он? Нет, сколько ему наплели Парки – они же Мойры, и уже теперь он обречен на повтор, талдыча одно и то же? Но коли есть судьба, в которую он верит, зачем вмешиваются врачи? Зачем он обратился к ним, а не остался не мед-обслуженный? Свою миссию на земле он уже выполнил, отпутешествовал по всему свету, отчитал все чужие и отписал все свои книги, поимел, кого хотел и кого не хотел: зачем продлевать жизнь, которая превратилась в вегетативное существование и доставляет ему больше хлопот, чем удовольствий? Обо всех своих тамошних знакомых он писал, как будто те давно покойники, каковыми они и были на самом деле или благодаря океану между ним и ими, уравнивая пространство с временем: «Иных уж нет, а те далече». Или как скаламбурил бывший одноклассник:
 
- Иных уж нет, а тех долечат!
 
Как он ошибался, как ошибся, думая всех пережить и в собственную смерть играя понарошку! А теперь еще эти сердечные мешки под глазами, которых прежде не было, и эта заноза в артерии, как Израиль на Ближнем Востоке, и он постоянно чувствует ее рядом со своим многострадальным сердцем, а ему говорят, что это его воображение. Или в самом деле у него крыша поехала и разыгралось ложное воображение – привет Платону, который был не прав: любое воображение ложное по определению? Потребуется время для послеоперационной адаптации - что они знают, эти эскулапы? У него не осталось времени. Дохлый вариант.
 
А множество вопросов по существу как были, так и остались – и никакого ответа. Уходя из жизни, он останется в том же довербальном недоумении перед ее тайнами, как в слюнявом младенчестве, «а слова являются о третьем годе». И перед тайной самой смерти, которая снова стала реалом в его предсмертии, и ужас перед ней возвратился впервые с детства. Он представлял свое зловонное тело, каким его находит жена, и еще живой его труп охватывал жгучий стыд перед ней, такой доброй, порядочной, чистой и невинной, что с возрастом стала ханжой, а он ревновал даже к ее девичьим влюбленностям, гнусно ей сам изменяя, пусть только физически. Блажен незнающий, каким он и сойдет в могилу, без разницы от чего. Смерть подступала к нему со всех сторон, из-за этой клятой операции он пропустил плановые и неотложные медицинские мероприятия: визит к урологу - что там завелось в его увеличенной простате, гастроскопию - в связи с резкими болями в желудке и, хуже всего, с трепанацией черепа, чтобы определить, какого качества дрянь, что жестоко, безостановочно, невыносимо дергает его мозг – добрая или злая? Жилец он или не жилец? Чем так жить, лучше не жить. Отмотал свой срок. Надо уметь проигрывать.
 
Он созрел для смерти, но медицина на пару с фармацевтикой заставили ее отступить. Вот она и подбирается к нему тихой сапой, но во всеоружии своих пытательных инструментов. Свой шанс легкой смерти он упустил.
 
Что ж, смерть подождет.
 
А ему невтерпеж. 
 
Сокращенная версия для «РБ»