Артур – белозубейшая и безалабернейшая улыбка, густые черные волосы до плеч – лежит на нашем полу и хохочет над собственным рассказом. Он – такой. Но рассказ и в самом деле смешон. Его знакомому выбили в какой-то случайной драке все передние верхние зубы, ему сделали исcкуственную зубную подковку, но она снималась; его знакомый, изрядный юморист, приделал к подковке ручку, как к лорнету, и когда нужно было улыбаться многочисленным своим гостям, приставлял зубы, опять же, как лорнет, ко рту, от чего вся компания валилась с ног.
Прийти в гости, сесть сразу, ради удобства, на пол, вдруг покатиться по нему, хохоча и дрыгая ногами, увести ценную книгу по той лишь логике, что ему или кому-то из друзей она нужнее, подарить нищему из христианских побуждений богатую куртку, купленную небогатыми родителями, пропадать в интеллектуальной компании, которая пишет стихи и читает Кафку, Пруста и Джойса, – это Артур.
Он был влюблен в мою жену, женщину на 20 лет старше его, и не скрывал этого, влюблен платонически, его вообще тянуло к пожилым женщинам. Я как-то спросил Артура о его этой тяге, он ответил и искренне, как это было ему свойственно, и исчерпывающе:
– Понимаете, мне нужна рядом личность... Клеопатра... Так же, как вам, скорее всего, нужна Джульетта.
Мой ответ тогда так и не родился.
И еще раз он удивил, ввалившись в наш дом во втором часу ночи, когда мы уже спали. Ввалился с какой-то смешной историей, его истории, он знал, я всегда умел оценить встречным хохотом. Рассказал ее, потом вдруг, вмиг погрустнев, сказал ни к тому вроде бы, ни к сему:
– У всякой мамы должны быть три сына: один – художник, второй – интеллектуал, третий, предположим, гомик. А у моей – один, и всё в нем...
Был он после окончания средней школы (из которой его чуть не выгнали за чтение на праздничном вечере со сцены стихов Пастернака и Мандельштама) долгое время никем, но и всем понемногу. Писал стихи, рисовал – в основном почему-то крестьянских баб, дружно согнувшихся в прополке на бесконечном колхозном поле, читал тяжкие книги, одни только признаваемые в его компании, выслушивал со всех сторон советы по поводу хоть какого-то упорядочения своей безалаберной жизни...
Иногда устраивался на какую-нибудь работу. Однажды исчез на две недели; вдруг позвонил поздно вечером в дверь.
– Есть что-то покушать?
Жена пошла рыться в холодильнике, ужин был готов через 15 минут, после ужина Артур, вольготно развалясь на диване и привычно хохоча, рассказал, что эти две недели работал прохиндеем. Разъезжал с одним жуликом-фотографом по селам, снимая свадьбы, крестины, похороны. Заодно тот фотограф увеличивал фотографии недавно умерших людей для памятников – лица тех порой были величиной с копейку на какой-нибудь групповой фотографии. И вот, будучи на свадьбе, снимая ее, тот фотограф получил для увеличения от одного из родственников жениха такую фотографию, на ней во втором ряду чуть виднелось лицо его покойного брата. Их на свадьбе, как и полагается, напоили, домой они ехали в бесчувствии и бесценный снимок, как выяснилось только дома, потеряли. Как теперь вернуться в то село с фотографиями свадьбы? Как получить деньги? Что сказать родственнику жениха? Стали они думать да гадать. И вот старший нашелся:
– А знаешь, ты ведь немного похож на того покойника! И глаза, и усики... Только волосы у него были, кажется, покороче. Рискнем?
Ради дела Артуру подкоротили волосы, был сделан скорбный, чуть размазанный снимок, приятели-прохиндеи, нагруженные фотографиями, поехали в село. Перед отъездом Артур сбрил ради конспирации усишки.
Фотографию покойника в селе одобрили:
– Бедный, бедный Василий! Такой молодой! Будет теперь у нас по нем вечная память...
И портрет Артура украшает ныне чей-то крест на молдавском сельском кладбище, встречая подошедшего грустным взглядом проштрафившегося прохиндея.
А через некоторое время Артур рассказал нам другую историю. Совсем-совсем другую.
Сам он – сын румынского армянина и бессарабской еврейки, оба родителя – тихие, незаметные люди. Но мирные их крови, столкнувшись, высекли такую искру, как Артур, что совместил в себе сразу троих, да еще и спорящих меж собой.
Он религиозен. Где, как, на что «поймала» или проняла его религия – неизвестно. Но он верует, при случае крестится, посещает церкви в городе и, когда бывает, в селе. В своих исканиях как-то хотел поступить в Духовную семинарию в Ленинграде, но его фамилию в местном КГБ, курирующем семинарию, выяснив, что Аристакисян верует по-настоящему, истово, и вычеркнули.
Будучи в Ленинграде, у друзей, он искал временное жилье (друзья жили впятером в одной коммунальной комнате с высокими потолками и старинным шкафчиком с инкрустациями, оставшимся от родителей). Его направили в некий дом к 75-летней старушке, сестра которой должна была его приютить. Они сидели и ждали прихода сестры, деятельный Артур скучал без привычного для него контакта. Старушка была молчалива, казалась отрешенной. Никакой разговор с ней не получался: хозяйка квартиры не знала ни писателей хотя бы ее времени, ни архитектуры двух соседних с ее домом церквей, да и о религии – а в углу висела икона – не сказала в ответ на его вопросы ни слова. Даже не кивнула, не повернула головы. Артур поискал взглядом Библию или молитвенник – чтобы скрасить ожидание бегом глаз по книжным строчкам – и тех не было: женщина отдала их сестре.
Пустая какая-то старуха, думал Артур, ничем она здесь не присутствует, ничем! И он на бабку, конечно, разозлился. Встал, прошелся по комнате... И вдруг разглядел на столике под иконой, покрытом белой, с кружевами скатеркой, еще одну икону - маленькую деревянную. Темную, хорошего письма, даже в «ковчежце».
– Бабушка, ваша?
Старуха чуть повела глазами, кивнула.
– Бабушка, - взмолился Артур, - продайте! Я ведь крещеный! – Он перекрестился, как умел, истово. И полез в карман проверить, не потерял ли деньги, что за ним водилось, естественно.
– Бери так, - сказала старуха, - зачем мне деньги, я к смерти готовлюсь.
Эти старухины слова все и объяснили Артуру. И ее отрешенность, и ее молчание, и кажущуюся пустоту, и ее отсутствие в собственной квартире – просто душой она была уже не здесь, а там, там, и вела, может быть, безмолвную беседу с Другим и с Другими...
Эта отрешенность, наполненная, оказывается, смыслом, но уже иным, особым, нездешним, поразила Артура и дала всем пробам его, мыслям и поискам свое направление. Он обзавелся любительской кинокамерой и стал завсегдатаем... чердаков, приютивших бездомных стариков, бомжей и бродяг, стал посещать подвалы, нанося визиты тому же живописному «сословию», снимал полуразвалившиеся дома чуть ниже тогдашней улицы Ленина, где на покосившихся крылечках грелись на солнце беззубые их обитатели и качалось на ветру желтое от старости белье...
А одновременно он поступил работать в киностудию, помощником режиссера по реквизиту. Понятно, что к концу каждой съемки родители Артура должны были выплатить киностудии немалую сумму за разворованное за время работы или просто утерянное на площадках имущество.
Матерые киностудийцы, просматривая пленки Артура о стариках на потрескавшихся крылечках и бомжах на чердаках, качали головой:
– Как можно настолько не любить свой город!
И все же интересные планы съемки и эффекты пыльного солнечного луча на темном чердаке, высветившего апостольское лицо бездомного, были хороши, да и старость города выглядела «новизной» на фоне всего, что снималось, и когда Артур попросил у киностудии рекомендацию для поступления во ВГИК, ему ее дали.
Наш герой не был бы самим собой, если бы с ним и в Москве не случилось приключения. Когда в начале 80-х он поступал во ВГИК, на собеседовании на вопрос, не может ли он рассказать что-нибудь смешное, Артур, сияя своей безалаберной улыбкой, поведал творческому собранию историю, как кишиневский КГБ вербовал его в стукачи и он докладывал бы обо всем «интересном», что говорилось в тогдашних интеллектуальных молодежных компаниях. С его точки зрения, это было очень смешно, комиссия должна была разделить его белозубую улыбку.
Комиссия переглянулась и предложила почитать какие-нибудь запомнившиеся стихи; он немедленно откликнулся... Галичем!
Артуром тогда, в начале 80-х, зарядили крупнокалиберную пушку и выстрелили им в сторону Молдавии, послав вслед за выстрелом гневное письмо в киностудию, порекомендовавшую в советские режиссеры морально несозревшего или уже разложившегося типа...
За те четыре года, когда времена изменились, Артура приняли на режиссерский факультет ВГИКа с восторгом: ведь он уже тогда – тогда! – читал на собеседовании Галича! А тех, кто читал его сейчас, с презрением гнали вон.
То, что я рассказываю об Артуре, – лишь малая, конечно, часть его жизни того периода, та часть, что проходила на моих только глазах, и лишь толика всего, что он говорил, что выслушивал, выкрикивал, объявлял, чему-то возражал в своих компаниях. А ведь именно там проходят юнцы, тянущиеся к стихотворной строке, к холсту, к кинокамере, свои главные «университеты» - под бдительным надзором человеческих гениев, чьи строки произносятся здесь с благоговением.
Фильм Артура о старом Кишиневе и мало кому известных его обитателях, божьих людях, занял на Каннском фестивале призовое место...