19 сентября в галерее «Mimi Fertz», расположенной в Манхэттене по адресу 114 Prince Street, открывается выставка одного из самых ярких, самых значительных и самых известных русских художников нашего времени Александра Захарова.
Общепринятым мерилом успеха в мире искусства является признание, и в этом отношении достижения Захарова весьма и весьма впечатляющи.[!] На его счету десятки групповых и персональных выставок в России, Европе, Азии и США. Его картины приобретаются музеями, среди которых можно назвать Государственный музей изобразительных искусств имени Пушкина в Москве, музей Гарвардского университета в Кембридже, Нью-Йоркская публичная библиотека. Среди коллекционеров его творчества такие знаменитости, как Николас Кейдж и Оливер Стоун. Но тем не менее, сделав серьезнейшую по всем меркам карьеру, несколько лет тому назад Захаров резко изменил даже не стиль своих работ, а их направленность, то есть - содержание. С коммерческой точки зрения, это было равносильно самоубийству. Для самого же художника речь шла о внешнем проявлении тех перемен, которые произошли в его внутреннем мире, о полном пересмотре своих эстетических и философских позиций, о совершенно сознательном отказе от того, что он сам называет «дрянью в себе и в искусстве».
Такой кардинальный поворот на 180 градусов требует незаурядного мужества, принципиальности и бескомпромиссности. Но путь, пройденный Александром Захаровым, закономерен для любого художника, который хочет оставаться честным перед зрителем и самим собой. В первую очередь это касается представителей так называемого «перестроечного искусства», потерпевших в конечном итоге полный крах как в своем творчестве, так, чаще всего, и в личной жизни. Когда мода на них прошла, выяснилось, что ничего по-настоящему оригинального и значительного они создать так и не сумели. О том, как мучительно из пепелища авангардизма возрождается позитивное искусство, несущее людям не глумление и «чернуху», а любовь и добро, наш разговор.
– Александр, с чего началась Ваша профессиональная карьера?
– Я родился в 1960 году. В 22 года вступил в Молодежную секцию Союза художников СССР, но зарабатывать на жизнь живописью в те времена я не мог и работал дворником. Собственно говоря, профессиональная деятельность началась для меня в 1984 году с продажи картин на московских улицах и в парках. Продолжался этот период года два. Я много ездил по стране, в Прибалтику, в Питер. В Москве у нас образовалось специальное место, еще до Арбата. Но ситуация тогда быстро менялась. Я - человек, мгновенно реагирующий на изменения в окружающей обстановке, живущий одновременно в нескольких плоскостях. В материальном плане моя жизнь вышла на принципиально иной уровень, но одной материальной стороны мне было недостаточно. Как всякому художнику, мне хотелось выставлять свои работы. На выставки Союза художников меня брали, но участие в них заведомо предполагало цензуру, причем довольно жесткую. Как это ни смешно звучит сегодня, меня цензурировали не как негативного художника, а как слишком позитивного. Я писал такие светлые пейзажи, напоминающие задники в католических росписях или китайскую живопись. Меня все называли романтиком и очень ругали за это. Но я, естественно, искал свою аудиторию. Мне хотелось, чтобы кто-то это увидел, и я начал искать возможности выставляться вне рамок, предусмотренных Союзом художников. Те возможности, которые предоставляли в этом отношении авангардистские круги, мне тоже не подходили, потому что я рисовал тогда вещи светлые, а авангарда не принимал. Для себя я делал иногда сюрреалистические картинки, не контролируемые душой, а выражающие какие-то подсознательные процессы, но выставлять их, несмотря на предложения, которые у меня были даже с Малой Грузинской, я не хотел. Для меня это было равносильно тому, чтобы выйти голым на улицу и при всех там обмочиться и обделаться. Я считал, что я могу быть согласен или не согласен с режимом, но рассказывать о подробностях моей сексуальной жизни - неприлично и нехорошо.
Отчасти под влиянием моих друзей из мира театральных московских художников я постепенно начал населять мои пейзажи разными смешными персонажами. Это уже было немножко не то, что я хотел, и этот первый компромисс не принес мне много денег, а только углубил внутренний конфликт. Как художник я с моими внутренними проблемами должен был быть один, но у меня уже была семья, двое детей. Я понимал, что надо что-то менять, а изменить я мог только направление моего творчества. Надо сказать, что обычно такие эксперименты заканчиваются очень печально, потому что все это складывается в человеке с самого детства и составляет основу его существа. Поэтому ничего изменить я не смог, и у меня оказалось несколько стилей, несколько направлений, несколько кусочков меня. Представьте себе, что вы смотрите в зеркало и видите отражение, раздробленное на пять или десять кусков. У вас начнется приступ паники. Вы начнете искать лекарства, обратитесь к психиатру. Ведь личности нет, и надо срочно что-то предпринимать в этом направлении. Я понимал, что это главная моя слабость. Вот ты вышел и знаешь, что ты хочешь сказать, а сказать ничего не можешь. Из тебя что-то выскакивает, а люди ничего не понимают. Я начал метаться и к 1985 году впал в полное отчаяние. Я даже думал о том, чтобы вообще бросить живопись и заняться чем-то другим. Но ничего другого я не умел. Одни мне говорили, что надо эти ужасы, то есть почеркушки сюрреалистические, выставлять, другие советовали продолжать пейзажную линию, третьи считали, что мне надо заняться иконописью. Короче говоря, я был совершенно раздавлен и в конечном итоге, решив, что, раз сам я как художник не состоялся, то мне надо заняться организационными делами.
– Как же Вы вернулись к творчеству?
– Мои мучения продолжались очень долго, года два. Но в какой-то момент у меня состоялся разговор с одним моим хорошим другом, который мне сказал: «Саша, не мучайся. Возьми все, что у тебя есть, и объедини это в одной картине». Я пришел с этим его советом в свою мастерскую, увидел все мои огромные холсты, все эти пейзажи и вдруг ощутил, что все это когда-то было для меня живым, а теперь стало мертвым. Это как ребенок, который вышел, спел песенку, а ему говорят: «Дурак ты, Вася. Что ты орал своим тонким голосом? И вообще - тьфу на тебя!» На живые работы у меня рука бы не поднялась. Но то, что еще вчера было для меня живым, теперь стало мертвым. Сначала я хотел уничтожить все эти картины, но потом решил последовать совету моего друга. В конце концов, чем я рисковал? Ведь если у меня ничего не получится, я просто выброшу их все и полностью переключусь на организационную деятельность. Я заперся в мастерской и начал воплощать этот совет в жизнь. Но в этот момент все во мне перевернулось. Я перестал быть светлым человеком, а работал уже по принципу: «Получи, фашист, гранату!» Хотя я сам принадлежал к этому миру и варился в этом котле, но я всегда ненавидел художников-модернистов, всех этих наполовину проявленных малевичей, все эти концептуальные игрушки, конструктивистские опусы, всю эту сюрреалистическую гадость. Так вот именно это я взял и наложил на мои светлые пейзажи. Взял и исчеркал их. Профессионально, конечно, и очень, кстати, увлекся этим, потому что разрушение увлекает не менее сильно, чем созидание.
Для разрушения этого светлого «задника» у меня сначала пошли образы, которые раньше я ни при каких условиях в мою работу не поместил бы. Какие-то петухи с рваными ногами, мужики с членами. Гадость всякая. Потом мне потребовалось ввести туда геометрию, чтобы разрушить эту структуру сюрреалистическую. А как только ты кладешь вертикальную или горизонтальную линию через весь холст, она на себя берет все зло, и зло это становится настолько явным, что все добро вокруг него затихает и парализуется. А я накладывал один паралич на другой, а потом начал еще и тексты туда вписывать, которые вообще уничтожают искусство как таковое. Я не был концептуалистом, но тексты у меня были хамские, матерные - в общем непонятно что.
Потом я подумал: а какие сюжеты я могу использовать? То есть - если уж сатанизм, то без предела. Если уж разрушать, то все до конца. Тогда я взял русские сказки и сказки Пушкина, которые я всегда очень любил, и вывернул их наизнанку. Фактически я расправлялся с самим собой, резал себя по живому. И единственное, что я могу сказать в мое оправдание, - это то, что в этом оплевывании всего, что я любил, а в конечном итоге - самого себя, я был совершенно искренен.
В общем-то я даже не собирался продавать эти работы и показал их только на выставке, которую мы сделали всем нашим объединением. Работы вызвали интерес. Первыми ко мне подошли израильтяне, которые предложили мне такие деньги, что в Союзе художников надо было всю жизнь проработать, чтобы хотя бы половины этих ставок добиться. Меня совершенно потрясло, что за ту гадость, которую я просто выпихнул из себя, мне предлагают две машины марки «Волга», но работы я все-таки не продал. Собственно говоря, у меня и было-то тогда всего четыре холста, правда, очень больших по размеру. Но, начиная с этого момента, я попал в такую ситуацию, когда ты вышел и сплясал, а людям понравилось, да они тебе еще и деньги за это предлагают. Я не был наивным человеком и прекрасно понимал, во что я влезаю и что стоит за всеми этими предложениями, но соблазн был, наверное, слишком велик, и я начал работать в этом новом направлении.
– А какова была общая ситуация в искусстве того времени?
– Ситуация стремительно менялась. При Советской власти художники жили относительно тихо. Кто-то боролся с КГБ, кто-то диссидентствовал, кто-то работал на заказ. Но когда выяснилось, что работы можно продавать за границу, все изменилось в один момент. Появились ребята с такими серьезными лицами, которые сразу же просекли, что состряпать авангардистскую вещь, сделать какую-нибудь абстрактную композицию - неизмеримо легче, чем рисовать реалистическую картину. Самыми преуспевающими были бывшие фарцовщики, которые умели чуть-чуть рисовать и, увидев, что открылась новая возможность «лоха обуть», с гостиниц «Националь» и «Москва» переключились на этот вид бизнеса.
Так что ситуация была революционная. Но для меня разрушался не просто Советский Союз, а весь мой личный мир. Да, я крутился среди диссидентов, но диссиденты ведь были разными, и я с моей деревенской родней никогда не считал русских быдлом. И когда все стало раскалываться, я оказался в стане западников и разрушителей системы, но я делал из Пушкина и Ключевского то, что никогда не смог бы сделать человек, для которого русская культура и история - это мусор. И раз уж я начал разламывать, то шел в этом до конца. Только до святотатства я никогда не опускался. Женщин, детей и религиозные символы я в своих картинах никогда не использовал. И вообще каждую мою работу писали как бы два разных человека. Когда я делал фоновый пейзаж, я был в светлом состоянии. А потом к картине подходил злой человек, который просто расправлялся со всем тем, что написал первый.
И только в 90-е годы, когда я уже сюда приехал, я понял, что та драма добра, которая была когда-то в моих картинах, пропала. Остался один лубок, голый чертеж. Может быть, хорошо сделанный, но чертеж. Я попытался вытащить то светлое, на которым я раньше так глумился, но у меня уже ничего не получалось.
– Но это было позже. А поначалу ведь был успех?
– Да. Меня начали приглашать за границу, предлагали контракты с галереями, устраивали персональные выставки. В 1988 году, еще при Советской власти и компартии, у меня уже были валютные счета за границей. Успех по тем временам был огромный. Мы зарабатывали, как приличный кооператив, о чем сегодня никто из художников-авангардистов вспоминать не любит. Но несомненный факт, что экспорт так называемой «чернухи» принес славу, деньги, власть, безнаказанность, возможность говорить все, что угодно. Было только одно «но». Нарушалось несколько статей Уголовного кодекса, включая и статью о валютных операциях, которая предусматривала как минимум 15 лет с конфискацией, а если по максимуму - то вплоть до расстрела. Я прекрасно все это понимал и жил в состоянии постоянного стресса. Впрочем, он был как негативным, так и позитивным одновременно. Меня ведь это и «заряжало» тоже.
У Горбачева были совершенно грандиозные планы, а действовал он через комсомол, сделавший для перестройки гораздо больше, чем это принято признавать. Большинство сегодняшних олигархов вышли из ВЛКСМ. Это именно они проводили тогда «перестройку сверху», разрушая сложившиеся при Советской власти структуры. Так, в частности, Союз художников разрушался путем создания параллельного ему Фонда культуры, который должен был выполнять все те же функции, но был при этом наделен еще и коммерческими полномочиями. Кто-то из художников заработал на этом большие деньги. Кто-то получил возможность выставлять все, что угодно. Кто-то просто сдвинулся. Но все те, кто верил в постоянство движения, проиграли.
Я же в этот период начал отходить от организационной деятельности. Так, например, я отказался ехать в качестве куратора на полуторамиллионную выставку в Германию, с которой комсомол взял процент за нелегальную продажу картин за доллары. Не стал я заниматься и пиаром, что, я думаю, у меня могло бы неплохо получиться. Я просто решил, что лучше я буду художником.
– И тогда Вы уехали?
– Да. За все в жизни, как известно, надо расплачиваться. И для меня расплата началась уже тогда. И в личной жизни, и с друзьями, многих из которых я потерял. Единомышленников было много, а вот душевные друзья в основном разлетелись. Сына потерял уже тогда, потому что он рос, а я с ним практически не общался. Дома я проводил не больше 5-6 часов в день, а часто еще и уезжал за границу на несколько месяцев. Так вот, в конце концов, я взял то, что еще оставалось, купил себе на всю свою славу билет в Америку и приехал сюда. Я не имею в виду физический билет - с этим проблем не было. Проблема была в том, чтобы решить, куда именно ехать и как тут устраивать свою жизнь. У меня было предложение о сотрудничестве от Нахамкина, от которого я отказался. Двое моих друзей, которые немного раньше меня уехали, подписали договоры с Нахамкиным, но для них это очень плохо кончилось. Я купил билет в том смысле, что у меня в то время уже была известность на Западе. Я мог прийти в любую галерею и показать список моих выставок, публикаций обо мне, отзывов серьезных коллекционеров и так далее. Приехать в чужую страну, практически без языка, и начать сразу зарабатывать - особенно, если речь идет о художнике, который не цветочки рисует, - невозможно. Это и тогда было невозможно, и сейчас тем более. Сейчас многие говорят: «Вот, если бы мы во время перестройки подсуетились. Тогда «политика» была. Можно было ее использовать.» Но это не так. Одновременно со мной приехали десятки художников, и очень мало кому удалось чего-то здесь добиться. Я, конечно, начинал здесь не с нуля, а с плюс единицы.
– Почему с плюс единицы?
– Потому что минус английский. Если человек приезжает сюда без языка, он не сможет договориться с теми, кто будет продавать его работы и наверняка его обманет. Он даже не сможет понять, чего от него хотят. А я уже поездил по Европе и понимал, с чем мне придется столкнуться. Но я хотел убежать от неизбежного краха системы, который похоронил бы даже не меня, а всех моих близких. И убежать мне хотелось как можно дальше. У меня был свободный немецкий, и я вполне мог бы уехать в Германию, но поехал в Америку, не зная ни слова по-английски и ничего не зная об этой стране. Это было похоже на то, как герои русской литературы XIX века бежали на Кавказ.
И еще один момент: я никогда не пытался отрицать коммерческой составляющей искусства, за что меня многие осуждали (в том числе и те художники, которые шли гораздо более коммерческим путем и зарабатывали намного больше меня). Так что я принципиально поехал в страну, где все просто и понятно, потому что все - товар. И потом, всем ведь было совершенно понятно, что, если хочешь славы, езжай в город Вавилон. Нет славы в Вавилоне, все остальное не засчитывается. Потому что Германия - это все равно провинция.
– И как складывался Ваш творческий путь здесь?
– Я продолжал делать то же самое, что и раньше, только с поправками на новые реалии. В мою кухню, в мой котел полетело все то, что я видел здесь. Мои пейзажи, о которых мы говорили, весь мой позитивный набор оставался нетронутым. Но на его фоне стали возникать образы нового мира, в котором я теперь живу и в котором я довольно быстро освоился. Мексиканцы, негры, евреи, сексуально-эротические провокации. Но все равно работал я в той же манере, хотя мои лубки постепенно становились более выпуклыми и более реалистичными. Отчасти тут сказалось влияние американской изобразительной культуры, особенно гиперреализма и фотореализма. При этом все мои ужасы и хулиганства начали становиться все более трехмерными. Пока они оставались плоскими, то еще могли показаться смешными, но к середине 90-х годов они стали уже не смешными, а патологичными, потому что трехмерность предполагает разглядывание. Импрессионистов, например, нечего разглядывать - повесь такую работу на стенку и получай «impression». А я начал втягивать зрителя в разглядывание, потому что мне хотелось сделать понятным то, что я хотел сказать. Многие художники упираются в язык, который, конечно, очень важен, но еще важнее то, что человек пытается на этом языке выразить. А еще важно, чтобы это было понято, поэтому, грубо говоря, я работал над языком, и язык мой начал меняться. Где-то к середине 90-х я понял, что я серьезно говорю о том, что на самом деле ценным для меня не является. То есть я очень искренне все это делал, но я почувствовал, что происходит что-то не то. Вокруг меня начала возникать какая-то не та атмосфера. Меня стали покупать довольно знаменитые люди. Например, Оливер Стоун. Если бы я увидел его фильм «Прирожденные убийцы» в середине 80-х годов, я бы никогда не поверил, что такой человек будет собирать мои работы. Было много других людей, которых называть бессмысленно, потому что, хотя они на порядки богаче, чем Стоун, их имена все равно ничего никому не скажут. Но объединяет их всех то, что им нравится взрывать общественное сознание, а их внутренний мир - это мир извращенцев. ХХ век вообще - век революций, и искусство у него тоже было революционным. А революция - это всегда разрушение.
Но в какой-то момент революция закончилась, причем не только в России, но и на Западе тоже. А когда заканчивается революция, делавшие ее люди, то есть разрушители по природе своей, становятся не нужны. Так, например, многих соратников Ленина расстреляли в 30-е годы, потому что их надо было убрать с арены истории. И искусство ничем не отличается от других социальных явлений. Когда я приехал сюда, я по инерции продолжал революционизировать и самого себя, и окружавшее меня пространство, но в Америке всему есть свое место и все оплачивается соответствующими деньгами. Ты хочешь насиловать маленьких девочек? Пожалуйста. Вот тебе местечко, где ты можешь это делать. Хочешь издавать журнал о том, как насилуют маленьких девочек? Тоже можно. Никто никого не убивает, никто никого не сажает в тюрьму. И поняв, что я уже вписался здесь в определенную струю и смогу довольно комфортно существовать, я почувствовал, что не хочу быть в чужой стране кусочком чужих криков, чужой агрессии и чужого отчаяния. Я понял, что галереи рекламируют меня как этакого сумасшедшего извращенца. Я понял, что я - приложение к чужой культуре социальных реалий, в которой я занимаю отведенную мне нишу. Сумасшедший, конечно, но правильный, так сказать, сумасшедший, наш. Здесь таких много. А для меня ничего гаже этого быть не может. В России была адекватная ситуация, и я знал, на какой риск я иду, объявляя войну. А когда тебе говорят: «Oh, it’s so nice!», ты думаешь: «Минуточку, это что же такое? Я стреляю, а меня корректируют - пожалуйста, чуть-чуть правее. Во-о-он туда. Да-да, вон туда.» То есть они моими руками сделали именно то, что им было нужно. Я оказался чем-то вроде ассенизатора. А быть ассенизатором в чужой культуре - это самое ничтожное, что только можно себе представить.
Но измениться художнику очень тяжело. Есть, конечно, коммерсанты, которые пишут сегодня одно, завтра - другое, но в настоящем искусстве - это ты и те, кто тебя понимает. И оказалось, что меня понимает Оливер Стоун и подобные ему люди, которые, увидев меня, восклицают: «Oh, my God! Оказывается, и вы, русские, тоже так думаете!» Глумиться, насмехаться можно было сколько угодно, но от всего этого негатива мне самому становилось все хуже и хуже.
– Когда Вы все это осознали?
– Примерно году в 1996 я начал понимать, что мне категорически не хочется больше играть в эти игры. Я понял, что мне это больше не нужно, что те вещи, которые я делал в юности, стали умирать. И я решил переключиться на то, что мне делать легко и свободно. А легко и свободно мне оказалось делать светлые работы. Я начал рисовать небо. Просто облака. У галерейщиков моих это вызвало шок, потому что в профессиональном искусстве каждому художнику выделен свой стиль, выходить за рамки которого он не имеет ни права, ни возможности. Но я понял, что у меня нет другого выхода. Мне стали отвратительны и все эти люди, и вся та система ценностей, которую я так или иначе обслуживал. Мне надо было быстро и радикально разгребать образовавшиеся в моей душе завалы. Эта внутренняя перестройка заняла у меня три года, но я перешел в другой мир. Я стал оживлять пейзаж, делать его таким, чтобы он жил сам по себе. А потом начинал думать, что можно поместить в этот пейзаж такого, что его не разрушит. Я, наконец, дал выход абсолютно простому, если хотите, человеку, который всегда жил во мне и которого я раньше подавлял. При этом он маленький еще, совсем ребенок, сентиментальный, может заплакать из-за того, что у голубя лапка сломана. Знаете, у всех у нас есть такая сторона жизни, которую мы не демонстрируем на людях. Например, те ласковые смешные слова, которые только в узком семейном кругу используются. Любовь к плюшевым игрушкам, которые теперь стали главными действующими лицами моих картин. Большинство такие вещи скрывает, а у меня, кроме них, ничего уже не осталось. Поэтому я и воспользовался самым ценным в душевной жизни человека. Воспоминания детства. Какие-то тонкие ощущения, которые ты всю жизнь потом бережешь. Что-то, что тебе сказала бабушка. Что-то, что тебе сказала любимая женщина. Обычно люди стесняются признаваться в сентиментальности. Но мне уже нечего терять, и я решил, что насколько меня хватит, я больше ничего скрывать не буду. Я больше не хочу давать людям то, что однозначно плохо на них влияет или подключается к уже существующему негативному восприятию миру. На моей прошлой выставке некоторые друзья были настолько удивлены увиденным, что говорили: «Саша, это не ты». А на самом деле именно это как раз и есть я. Настоящий. Такой, какой я и есть на самом деле.