СЕРЕЖА: ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ

Литературная гостиная
№16 (939)
Как-то повелось вспоминать и писать о Довлатове - с  легкой руки его автогероя - иронично, весело и в мажоре. По мотивам и в тон его эмоционально бестрепетной прозы. У меня в дневнике за ноябрь 1971 года записано: “Снова приходил Довлатов. Совершенно замученный человек. Сказал, что он - писатель-середняк, без всяких претензий, и в этом качестве его можно и нужно печатать”. 
 
Вспоминаю мытаря, поставившего рекорд долготерпения. Убившего годы, чтобы настичь советского гутенберга. И не напечатавшего ни строчки. 
 
Семидесятые, их первая половина. Я работала в “Авроре” редактором прозы. Был такой молодежный журнал, как бы ленинградский подвид “Юности”. Его давно и бесславно схоронили как никому не интересный и ничем не памятный труп.  Однако рождение “Авроры” летом 1969 года было событием чрезвычайным и крайне желательным  для  всех  пишущих  питерцев. Было отчего ликовать: впервые за много-много лет, чуть ли не с зачина советской власти в городе возник новый литературный, и притом — молодежный — журнал. То, что это был ежемесячник для молодых, предполагало—даже для идеологических кураторов журнала—необходимую дозу экспериментаторства, хотя бы тонового куража, хотя бы стилевого модернизма. 
 
Короче, журналу была дана некоторая  очень скудная и загадочная свобода в выборе авторов и их текстов. На их партийной фене молодежный журнал должен быть боевым, задорным, зубастым и клыкастым.
 
Не знаю, куда уполз этот крокодил. На самом деле быстро набирала убойную силу реакция после оттепельной эйфории, которая и так не слишком была эйфорийна в городе на Неве. Новорожденная “Аврора”, начав неплохо ползать, самостоятельно ходить так и не научилась.  Ее грозно опекали со всех сторон обком партии, комсомола и кураторы из КГБ.
 
Не только питерцы радовались и питали надежды. Новый печатный орган был моментально замечен и взят на прицел и такими, казалось бы, оттепельными суперменами, вкусившими кумирную славу, как Евтушенко, Окуджава, Фазиль Искандер, Аксенов, Стругацкие и злополучный (о чем ниже) Владимир Высоцкий. Не говоря уже о всесоюзных писателях среднего и ниже разбора. Просто к тому времени от оттепельного творческого разлива по стране не осталось ни ручейка, ни просто капели.
 
Это было время беспочвенного энтузиазма,  либеральных замахов и совершенно утопических  раскладов будущего “Авроры”. Готовили по три варианта - если “там” зарежут  - одного  журнального номера.  
 
Однажды возник на пороге, хватанув дверь настежь, совершенно не литературный на вид , слегка напряженный и растерянный – не знал, куда идет и как примут - мастодонтный в зимнем прикиде Сережа Довлатов. И главная редакторша, не знавшая в лицо творческую  молодежь, еще  успела с  раздражением крикнуть ему, что не туда сунулся, ошибся дверью, вот и закрой ее, сделай милость, с  другой стороны. Сережа остолбенел, но быстро справился  и даже пошутил о прелестях  военного коммунизма. 
 
Так я впервые с ним встретилась в рабочем, так сказать, порядке, хотя была легко знакома с его рассказами и с ним лично – через Владимира Соловьева, который с Сережей приятельствовал и даже сделал вступительное слово к его авторскому (единственному на родине) вечеру в Доме писателя (где Довлатов парадоксально и весело солировал на пару с Гейне, чье 170-летие отмечалось в тот же день и час, и Сережа клятвенно заверял, что его, а не великого немца, поклонники значительно преобладали).
 
Соловьев, в свои 25 лет уже заметный в столицах критик, был одержим открытием «новых имен» в литературе и искусстве. Разглядев в Довлатове оригинальный и редкостный (юмор – всегда в дефиците) талант, он тут же предложил эту, поощряемую в середине 60-х годов, рубрику в газеты и журналы.
 
Отказ был единодушен и крут. Сережа уже тогда не лез в ворота цензурованной литературы, с самого безобидного, казалось бы, творческого начала  был осужден на изгойскую литературную жизнь, обречен на горестную бездебютность.  А пока что Володя приносил домой папочки с его рассказами, а потом уже я, работая в «Авроре», лет пять снабжала его интересными для нас обоих образцами все растущего, все мужающего мастерства профессионального писателя Довлатова, которому, как оказалось, пожизненно на родине был заказан путь в печать. 
 
Но вернемся к Сереже, который, наверное, уже заждался, заскочив впервые в негостеприимную «Аврору».  
Прослышав о новомодном, да еще молодежном журнале, Довлатов принес сразу целую пачку рассказов, чего никогда не делал впоследствии, тщательно их дозируя. Очевидно он где-то прослышал байку о либеральном уклоне и дерзости «Авроры».
 
Я хорошо запомнила наш разговор с Сережей по причине, совершенно посторонней, хотя  нелепой и досадной и преследующей его до конца его хождений в “Аврору”.  При переезде  редакции в новое помещение на Литейном, Сережины  рукописи  затерялись  в общем  бардаке и были очень нескоро, года через два, найдены в архивах  журнала “Костер”. 
 
А тогда в моем углу, где было ни присесть, ни притулиться, Сережа прошелся насчет образной скудости названия журнала по крейсеру.  Совсем нет, говорю в шутку, журнал назван в честь розоперстой богини, дочери Посейдона, встающей - что ни утро - из синих океанских вод. Коли так, мгновенно реагирует Сережа, смотрите  - вот орудийные  жерла  легендарного крейсера  берут на прицел вашу  розоперстую, ни о чем таком  не подозревающую богиню. Ба-бах! - и нет богини. Только засраный крейсер. Да и тот заношен до дыр. Есть  дрянные сигареты “Аврора”, есть соименное швейное объединение, бассейн, кинотеатр, спортивный комплекс, ясли, мукомольный комбинат, закрытый военный завод и  дом для престарелых коммунистов.
 
Великий-могучий, отчего ты так иссяк?  И Сережа,  дурачась, изобразил идейно-лексическое триединство питерских  взрослых  журналов  такой картинкой:  течет революционная река “Нева”, над ней горит пятиконечная “Звезда”, стоит на приколе “Аврора”.  А на берегу, возле Смольного, пылает в экстазе патриотизма “Костер”, зажженный внуками Ильича. 
Что-то в  этом  роде. Сережина версия была точней  и смешней.
 
Он стоял в пальто, тщетно апеллируя к  аудитории - никто его не слушал. Был старателен и суетлив. Очень хотел понравиться как перспективный автор. Но главная редактрисса смотрела хмуро. И ни один, из толстой папки, его рассказ не был даже пробно, в запас, на замену  рассмотрен  начальством для первых  авроровских  залпов.
 
Когда “Аврора” переехала в свои апартаменты на  Литейном,  Довлатов  стал регулярно, примерно раз в два-три месяца, забегать с новой порцией рассказов.  До “Авроры” он  успевал побывать и уже получить  отказы в “Неве” и “Звезде”. Ему было за тридцать, он не утратил веру в разумность вещей и производил впечатление начинающего. 
 
В первые авроровские годы сюда заходили взволнованно и мечтательно  Стругацкие, Битов, Вахтин, Валерий Попов, Володин, Рейн, Соснора, Голявкин, Конецкий  — весь питерский  либерально-литературный истеблишмент. Да и московский  наведывался. Случалось, их  мечты сбывались. Бывало и так, что  “Аврора”, по принципиальному самодурству питерской цензуры, печатала то, что запрещалось цензурой московской. Так случилось с Фазилем Искандером, Стругацкими, Петрушевской. Так никогда не случилось с Бродским, Довлатовым, Высоцким. 
 
Именно в “Авроре”  была похоронена последняя надежда приникнуть к советскому  печатному слову  у Владимира Высоцкого. Несмотря на его гремучую славу, на  то, что его основные тексты были на всеобщем - по Союзу - слуху, он как-то умильно, застенчиво, скромно  мечтал  их напечатать в какой-нибудь журнальной книжке. Или - совсем  запредельная мечта - в своей собственной книге  стихов.  
Он мечтал слыть поэтом, а не бардом. Бардностью он тогда начинал тяготиться.  
 
Был ему отворот-поворот во всех  столичных и периферийных  журналах. От издательств - еще и покруче. И тут в Ленинграде взошла незаметно и непонятно как “Аврора”. Высоцкий выслал подборку стихов  - почти все о войне. Горько патриотичны, скупо лиричны, тонально на  диво - для неистового барда - умеренны   -  стихи эти не только не  выставляли, а как  бы даже скрывали свое скандальное авторство и были актуально приурочены к  какой-то годовщине с начала или с конца войны.
Комар носу не подточит. И у обкома не нашлось аргументов, хотя искали и продолжали искать.  Цепенели от взрывного  авторского имени.
 
Помню эту подборку  стихов Высоцкого сначала в  гранках, затем в верстке, в таких больших открытых листах. С картинками в  духе сурового реализма - с  военной тематикой.
 
Поздно вечером Высоцкий с гитарой ( обещалась и Марина Влади, но не прельстилась “Авророй”) прибыл в  редакцию, где его поджидали, помимо авроровских сотрудников и гостей, кое-кто и без приглашения, но это было нормально. Володя Соловьев пришел не один, а с Жекой, нашим 9-тилетним сыном.  И два часа - с одним перерывом - Высоцкий честно отрабатывал - пока не потерял голос - свой единственный шанс стать советским поэтом.
 
Только тогда обком среагировал как надо: запретил. Очень неприятно, судя по реакции Высоцкого, когда тебя подбивают у самого финиша.
 
Когда  Довлатов допытывался однажды, отчего его не печатают, я привела  идиотский, как  я теперь понимаю, пример тотальной обструкции, которую ленинградские власти устроили поэме Евгения Евтушенко, отрезав все пути  для компромиссного лавирования, к чему поэт был очень склонен. Но Довлатова этот случай глубоко поразил — не  редкостной стервозностью питерской цензуры, а готовностью к  любым компромиссам и отсутствию всяких творческих притязаний у самого поэта. Каторжные и стыдные условия  советского успеха  высветились тогда перед Сережей, еще питавшим кой-какие иллюзии на этот счет, с резкой четкостью. 
 
Сдается мне, что из этого эпизода Довлатов извлек для себя  мрачноватый итог: если всесоюзный кумир Евтушенко из кожи  лезет ублажить цензуру, то как  быть ему, безвестному  автору, склонному к прямоговорению, пусть и утепленному юмором, но юмор этот репризен и в упор, как в анекдоте?
 
Получая из редакций абсолютно немотивированные отказы, а  только - “не подходит” и “не годится”, Довлатова соблазняло рационально вычислить признаки своего несоответствия печатным стандартам эпохи. Он не  хотел,  да и не  мог виртуозно, как Евтушенко, халтурить, но был совсем не прочь достойно соответствовать. 
 
Никто его не принимал всерьез - как оригинального писателя или даже вообще как  писателя. Помню у Битова, у Бродского, у Марамзина, у Ефимова, у Гордина, да у  многих, такой пренебрежительный - на мой вопрос - отмах: “ А-а, Довлатов”  - как легковеса. Наперекор его телесному громадью.
 
Что любопытно: почти все эти, важные для Довлатова, питерские «состоявшиеся» молодые писатели, игнорируя его, вовсе его не читали. А он писательствовал на родине без малого пятнадцать лет. Точно сказано: «Сережа был для них никто» – в смысле известности и пренебрежения им его коллег. 
 
Вот здесь я хочу, ломая хронологию и связность  своего же рассказа, встрять и возразить этому самодовольному и спесивому питерскому литературному бомонду, которые нынче все – в чинах, все – литературные генералы, вроде бы чего еще им надо, а все едино толкуют о ленинградском литературном неудачнике Довлатове – «несостоявшийся писатель», «ничем не примечательный», «писал какие-то жалкие фельетоны...» и даже - что печатать его тогда было совершенно невозможно, просто смешно...
 
Как очевидец, опровергну. И начну с очевидностей.
 
Каждый живой писатель растет и изменяется. Не может талантливый автор (ощущающий свой врожденный дар как судьбу) работать пятнадцать кряду  лет в литературе и не стать хотя бы крепким профи (в чем ему отказывают бывшие коллеги,  нынешние литературные сановники).
 
Довлатов пошел дальше – он добивался мастерства, трудоемко осваивал технику писания, разрабатывал свой, предельного лаконизма-ясности-простоты, стиль, тиранил слова, извлекая из каждого максимальную выразительность, исподволь приобретал навык логичного и точного письма (об изяществе, артистизме, виртуозности он тогда не заботился) - да что там! у «неказистого» писателя Довлатова уже в начале 70-х  был под рукой солидный творческий инструментарий. 
Он хотел стать мастером, и он им стал -  мастером короткой формы. 
 
Я пишу не апологию Довлатову, а – для восстановления справедливости, к которой, всячески униженный в своем писательстве Сережа частенько взывал.
 
Настаиваю: именно в Ленинграде, непрерывно экспериментируя и неустанно работая, невидимый на страницах журналов и книг Довлатов стал весьма значительным писателем, притом – автором оригинальным, особенным, ни на кого не похожим, ибо учился у самого себя. Никому не подражал, не завидовал, ни от кого не брал и не создавал кумиров (литературные кумиры у него водились до опытности). Повторяю, он знал цену своим вещам. 
 
Нет, не в Америке вдруг возник, как феникс из своего же пепла, хороший писатель Довлатов. Знаю, что в эмиграции он отредактировал, отшлифовал всю свою старую прозу. Знаю – почему. Опускаю очевидное: на воле Довлатов интонационно и семантически выпрямил свои тексты, сознательно изуродованные и обедненные самоцензурой. 
 
Мне важно другое.
 
В России он был плотно связан со своим временем, с жизненной и литературной конкретикой, держал интенсивную связь с читателем, с широкой публикой, которой не имел, но ощущал под боком непрерывно и сладострастно.  В Нью-Йорке  Довлатов подверг свои ленинградские рассказы, с их сильным запашком от времени и места, филигранной отделанности, взыскательному эстетизму, стилевому блеску. Но я до сих пор храню верность некоторым его прежним, не отретушированным по-новому, сыроватым текстам с их животрепещущей конкретностью.
 
ЕЛЕНА КЛЕПИКОВА
Фото Наташи Шарымовой