Литературная гостиная
	
	
	
	
	
	 
	Лене Довлатовой
	
	
	Он лежал на спине, лицом к стене – даже после смерти не простил мне обиды. Потом пришли служки и стали поворачивать его голову, довольно грубо, я боялся, они оторвут ее: а как же rigor mortis, который начинается с затвердения шеи и нижней челюсти? Подложили что-то вроде полотенца, и теперь он лежал своим одутловатым и небритым лицом кверху с закрытыми глазами. Рядом стоял его большой портрет – контраст был разительный: на фото – живой человек, в гробу – бывший человек. С месяц он валялся в больнице как овощ после двух инсультов и одного инфаркта, а  мы следили за его агонией, пока он был в отключке, но Ваня сказал, что, придя на мгновение в себя, Фридрих прошептал что-то непристойное и снова ушел в несознанку. Чей это был юмор – покойника или его с московской юности приятеля и собутыльника? Ваня вытащил коньячную фляжку из коричневого бумажного пакета и протянул мне. Я покачал головой. 
	 
	
	- Он бы не отказался, - и кивнул в сторону роскошного лакированного гроба с открытой по грудь крышкой.
	Скорее католический, чем православный обычай. У русских гроб открыт полностью – красный, насколько я помню, с белым нарезным бордюрчиком, с цельной крышкой, ее потом забивают гвоздями. У протестантов и евреев покойники покоятся в закрытых гробах. 
	
	
	В этом же похоронном доме лежали Сережа Довлатов, Гриша Поляк, Ося Чураков. 
	
	
	А выпить покойник и в самом деле был не дурак, но пил больше, чем мог: начинал за здравие, кончал за упокой. Буквально. Был тонок, остроумен, речист и цитатен в первые час-полтора, пел песни, читал стихи, бросал мгновенные реплики, а потом впадал в прострацию, слюни мешались с соплями, которые утирали ему его жена или Ваня по старой дружбе. На следующее утро он обязательно мне звонил, беря реванш за свое вчерашнее непотребство, и говорил умно и образно. Я записывал за ним, а потом разбрасывал по своей прозе или заносил в дневник. 
	
	
	Я предварил его смерть рассказом о его смерти, когда он как-то исчез на целую ночь после пьянки, и теперь, когда он умер взаправду, не совсем верил в его смерть, как раньше, когда он пропал, почти поверил, что он умер. Не от того ли у меня теперь холодок равнодушия, что я постепенно привык к его смерти, тем более был в курсе его сердечных хворей, несмотря на которые он продолжал пить, как лошадь, хотя иногда брал себя в руки и выливал на ковер, но потом опять за старое? Жаловался на одышку, с трудом ходил, переваливаясь с боку на бок, как утка, сердечные сосуды были закупорены, как потом выяснилось. 
	
	
	- Я не боюсь смерти, - сказал он мне. 
	
	- А чего бояться, мы свое прожили. Лучшие годы позади. 
	
	
	Для страха смерти у меня, как у большинства обывателей, не хватает воображения. 
	
	- Вы так думаете? – удивился он, всю жизнь фантазируя, что бы он мог сделать, и ничего не делал.
	Чего он боялся по-настоящему, так это именно смерти, но у него вошло в привычку говорить наоборот. Правду не отличал от вымысла. Точнее: вымысел и был той единственной правдой, которой он жил. Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман – вот его исчерпывающая характеристика.    
	
	
	Несостоявшийся или несбыточный – я ужe не секу разницу. Мой однокашник из Атланты, с которым мы в тесной емельной переписке, объяснил мне, когда я поведал ему эту историю, которую пишу: 
	
	
	“Я твоего приятеля не знаю, поэтому могу порассуждать всуе. Не мне тебе говорить, сколько талантов (и в науке-инженерии тоже: лаборатории полны техниками, которые должны были стать академиками) распылились на недисциплинированные разговоры и аттракционы, и потому не рассматриваются окружающими как «сбывшиеся». А должны ли были они сбываться? Они никому не обязаны (были) так сбываться. Но и жить в мире с собой (или с бабами, которые ждут от мужика «сбыться») твой приятель не мог. Такая вот модель (одна из возможных).
	
	
	А «несбыточный» – это другое. Тут обижаться на себя или на других не стоит: ну, нет руки – что ж тут поделаешь: калека. Я, вот, ни на кого не обижаюсь, что я не Пушкин (или кто другой), – умный!”    
	
	
	Народу на панихиду пришло мало, что естественно – Фридриху было 68, и наше поколение стремительно редело, а кто нам еще годится в друзья-приятели-плакальщики, кроме ровесников? 
	
	
	Вот я и припомнил по ближайшей аналогии джондонновское «По ком звонит колокол» и, будучи моложе покойника, последнюю строку тютчевского стихотворения на смерть старшего брата: «На роковой стою очереди».
	
	- Поколение сходит, - шепнул я Лене Довлатовой.
	
	- Уже сошло, - поправила она меня.
	
	- Центровики ушли, - уточнила Лена Клепикова, имея в виду Бродского и Довлатова.   
	
	
	Хоть и необязательно умирать так рано, как Фридрих, и это в Америке, где благодаря фармацевтике и медицине вытягивают далеко под и за восемьдесят. Вот надгробное слово произносит Феликс Круль, на червонец старше. Феликсом Крулем я его называю условно – он антиквар-авантюрист: там и здесь специализировался по картинам, по рукописям. Сам я решил не выступать, зато пишу. Потому и промолчал, что в уме уже складывались коленца этого посмертного сюжета (если вытяну).  
	- Если бы он выжил, я бы  его собственными руками придушила, - сказала Ванина жена Вера,  которая была знакома с обеими женами покойника, но была уверена, что одна бывшая, а другая сущая, не подозревая об их одновременности. – Как он ухитрился всех провести! 
	
	
	- Особенно их, - добавил Ваня и снова протянул мне фляжку. 
	
	Я сделал большой глоток. 
	
	Они узнали о существовании друг друга и познакомились только у смертного одра общего мужа. Оля, с которой Фридрих появлялся в нашей компании, пришла в больницу и увидела, как незнакомка, приподняв простыню, щупала его грудь. Как выяснилось, первая, законная жена. 
	
	Я один знал правду. Но не всю.
	
	Как-то Фридрих позвал меня в гости одного, и сам был один, и рассказал, что живет на два дома:  три дня проводит у одной жены, а три дня у другой:
	
	- Видите, я говорю вам правду.
	
	
	Что с ним случалось редко. 
	
	
	Обеим женам он вешал лапшу на уши, объясняя свое трехдневное отсутствие тем, что работает на полставки в ЦРУ в Нью-Джерси и там у него кабинет со спальней. Но об этой цеэрушной детали я узнал позже. 
	
	
	- И день ходит налево, - подсчитал Ваня, который на панихиде был веселее, чем обычно - с кем теперь он будет совершать свои ежедневные возлияния? 
	
	
	- А где живет другая жена? – спросил я у тогда Фридриха. 
	
	- В Астории.
	
	- Удобно – рядом.
	
	
	С Олей Фридрих жил в Форест-Хиллсе. Я часто у них бывал – до нашей с ним размолвки. Он отменно и утонченно готовил – всё сам, не подпуская Олю. Небольшая съемная квартира на втором этаже принадлежащего ирландцу дома была обставлена с большим вкусом – хорошие ковры, старинная или под старинную мебель, классные репродукции с отличных картин. Увы, не знаю, как он оформил их квартиру с первой женой.   
	
	
	Отпевали его на Куинс-бульваре, в Рего-Парке, откуда я три года назад удрал во Флашинг. Всё – тот же Куинс, спальный район Большого Яблока, как не знаю почему именуют Нью-Йорк. Через квартал от молельного дома – ресторан «Эмералд», бывший «Милано», где мы с Фридрихом часто бывали на общих тусовках и юбилеях. 
	
	
	Откуда, кстати, у здешних наших евреев жесты русских купцов, когда они суют под деку скрипки баксы в благодарность за схваченный кайф? 
	
	
	Незадолго до его инсульта мы планировали в «Эмералде» очередной бранч с его участием, хоть мы с ним и не совсем помирились, но не изгонять же из пула одного из нас. 
	
	
	Из-за чего мы повздорили?
	
	
	Всему виной мой длинный язык.  
	
	
	- А как звать? – спросил я его.
	
	- Эля.
	
	- Не путаете? Эля – Оля...
	
	- Это не так легко, как вы думаете, - вздохнул Фридрих.
	
	- Еще бы. 
	
	- Теперь всё стало на свои места, - шепнула мне знакомая, имени которой я так и не вспомнил, но поговаривали о ее кратковременном романе с Фридрихом. 
	
	
	Он был ходун.
	
	
	Даже моя жена, за которой он приударял у меня на глазах – до меня долетало его гипнотическое «Ведь мы же любим друг друга...» -  со вздохом сказала мне тогда, что это ее последний ухажер. Их у нее было навалом, но досталась в конце концов мне. Может и не по чину. Задача была не из простых. Я часто думаю, что не стoю ее. 
	
	
	Вот бы собрать здесь всех реальных и воображаемых возлюбленных Фридриха! С первой его женой я не был знаком, Фридрих учился с ней в архитектурном в Москве - матерщица и истеричка в молодости, а с годами подалась в религию: какая-то церковь в Джамайке, Св. Троицы кажется. 
	
	
	Вторая жена была моложе его лет на двадцать, и одна из ее близняшек подростком метала в Фридриха вилку - так ненавидела. У себя в Баку Оля была музыкантшей, а здесь хоуматендентшей. Она была миловидна, у ее родаков до женитьбы была одна фамилия «Израиль» - никому не пришлось менять паспорт. Фридрих говорил о ней, что она адекватный человек, и он не адаптирует речь, когда разговаривает с ней.
	
	
	О Ваниной беспородной собаке он сказал, что дворняга – дитя любви, зато Ванину жену почему-то недолюбливал (как и она его).
	
	
	Однако именно она обзванивала всех, мне позвонила рано утром, еще не было восьми:
	
	
	- Умер?
	
	
	- Откуда ты знаешь? Ночью.
	
	
	Потом Вера занималась всей этой отпевально-погребальной суетой, а на мой вопрос, где же жены покойника, Ваня сказал:
	
	
	- Им некогда. Они убиты горем и утешают друг друга.  
	
	
	И Вера же стояла теперь у входа и собирала конверты с взносами, чтобы возместить потраченные восемь тысяч (покойник и меня ввел в расход). Однако злая на язык упомянутая гипотетическая любовница Фридриха не преминула сострить:
	
	
	- Стоит здесь роднее родственников.    
	
	
	Вот реплики Фридриха которые я теперь выборочно выписываю из дневника:
	
	
	- Виделся на проходах, в гостях друг у друга не были...
	
	
	- Я прервусь, кто-то звонит.
	
	
	- (по поводу моей бороды (лень бриться), которая, по словам Лены, меня старит) Борода молодит. 
	
	
	То есть скрывает морщины и проч., а бороду ведь может носить и юноша. 
	
	
	- Беседа пошла не по резьбе.
	
	
	Это когда я начинал спорить, защищая от него Набокова, Бродского, Довлатова или Лимонова.
	
	
	Тяжелый, закомплексованный характер. Был не только зол, но и злоязык – отрицал всех иммигрантов и невозвращенцев, кто достиг прижизненной или посмертной, как Сережа, славы. Фридрих как-то по русскому телевидению ругал почем зря его прозу, справедливо или нет, но неуместно: в годовщину его смерти. Господи, сколько уже минуло, как Сережи нет с нами! Лена Довлатова обиделась – была права. Перестала с ним общаться, только холодно раскланивалась на проходах, но на панихиду пришла и вручила Вере конверт со своим взносом. 
	
	
	А что он говорил обо мне, когда мы разбежались? 
	
	
	Ценил чужие словечки и несколько раз вспоминал, как я спросил его по телефону, когда Оля укатила на неделю к родственникам в Израиль: 
	
	
	- Ну, как вы одиночествуете?
	
	
	- Звучит забойно.
	
	
	Откуда мне было тогда знать, что он не одиночествовал, имея запасную жену с квартирой в Астории?
	Вторая жена припозднилась часа на три и явилась с благостной лучезарной улыбкой, притащив за собой хвост джамайкских соцерковников, в основном молодых негров, испанцев, индусов и уж не знаю кого там еще. Зал сразу же распался на два лагеря: слева - первая жена сотоварищи по джамайкской церкви, справа – мы, но я поглядывал в сторону молодняка – и было на что, жадным взором василиска отобрав парочку пригожих смуглых прихожанок. Откуда-то явился гитарист и стал перебирать струны, пока не нашел мелодию, и джамайкцы, взявшись за руки, пустились в пляс у гроба и запели духовные гимны – я разобрал только «Адоная». Наши – в основном  невоцерковленные и безверные иудеи – шепотом возмущались, а я слушал и глядел с любопытством: панихида превращалась в фарс. А как ко всему этому отнесся двойной Фридрих, в гробу и на фотографии? Один слушал, а другой глядел.
	
	
	В присутствии первой (она же законная) жены, Оля чувствовала себя неловко – как разлучница и лже-жена. Я собрался уходить и прижал ее к себе.
	
	
	- Такой был человек, - сказала она потерянно. – Теперь надо привыкать быть одной. 
	
	
	Поминки отпадали, потому что кому же из жен их устраивать? 
	
	
	Расходясь, мы договаривались с Ваней, когда встретимся. 
	
	
	- Что ты, бедный, будешь теперь делать? 
	
	
	- Пить вдвое больше: за себя и за друга.  
	
	
	- Только не восьмого, - вспомнил я. - Восьмого я в «Эмералде» на юбилее.
	
	
	- У кого?
	
	
	- Гордона знаешь? У него юбилей. Он меня одним из первых в Москве напечатал, хоть сам отсюда, но бизнес там. 
	
	
	- Кто ж тебя только не печатал! Разве что Иван Первопечатник.
	
	
	На похороны – на следующий день – я не пошел, да меня никто и не звал. В отличие от живых, покойники не обижаются. 
	
	
	Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. 
	
	
	В конце концов, какая разница из-за чего мы с ним за пару месяцев до его смерти разошлись?