Человек не знает, сколько у него сил
Вскоре после окончания Отечественной войны мне довелось побывать в Одессе. Пользуясь случаем, я принялась собирать материал об одесских партизанах. И сегодня, листая свои архивные записи, вспомнила о супругах Вениамине и Фане Голдштейн, познакомиться с которыми мне посоветовали одесские друзья.
Рассказывать будут Голдштейны, я же постараюсь сохранить их лексику.
- Сядем на эту ступеньку, отсюда видно все Черное море, - сказал Вениамин, когда мы встретились впервые, и указал на верхнюю ступеньку Потемкинской лестницы. – И что вы скажете за наше одесское солнце, как оно накаляет камни? На этих камнях можно печь мацу! Вижу, вы удивляетесь: почему я вдруг вспомнил мацу? Всмотритесь в мои глаза, и сразу все поймете: только у еврея в одном глазу радость, второй же – всегда плачет.
Когда мы прятались в катакомбах, я мечтал: если мы выйдем на землю, сяду под самое пекло солнца и буду греться, пока шкура не слезет с меня, как с разбухшей фасоли. А моя Фаня мечтала съесть ведро горячего супа и залезть под перину. Там, в катакомбах, забыли, что светит солнце, что люди едят горячий суп, пьют вдоволь воду...
Скажу вам, евреям есть над чем поплакать за эту войну. Будь у меня не два, а четыре глаза, мне не хватило бы слез оплакать только свое горе.
Мою дочку-партизанку Анечку немцы удушили ее собственными косами. Ей было восемнадцать. Если несколько десятков фрицев перестали паскудить белый свет, так это благодаря Ане. А мой старший Семочка... Когда немцы пытались ворваться в наши катакомбы, он лег поперек пробитого ими лаза. В темноте они спотыкались о его тело и разбивали себе головы о камни. Что стало с младшеньким, расскажет Фаня. А сегодня я хочу сказать вам о своем счастье, ведь это правда, у еврея один глаз всегда плачет, а второй светится радостью. Я повернусь к вам тем, в котором живет счастье. У меня сегодня родился сын! А раз уж вы разделили со мной радость, сделайте милость, назовите моему сыну имя.
Недели через две мы вновь встретились. На этот раз на Приморском бульваре. Нас было четверо: Вениамин, Фаня с младенцем, названным по моей подсказке Иосифом в честь погибшего в гетто деда, и я.
Рассказывала Фаня.
- Вам, наверно, наскучило слушать Вениамина, - сказала она, словно извиняясь, - но байки эти живые. И если мы унесем их с собой в могилу, они из-под земли прорастут. Вам приходилось когда-нибудь в тихий час сидеть на кладбище у могилы близких? Сквозь тишину вдруг слышишь: что-то и звенит, и поет, и берет за сердце. Кто поет?.. Что звенит?.. И думаешь, почему человек не рассказал все, что он знал и видел, пока жил на земле? Ведь у него был язык, чтобы рассказать тому, у кого были уши, чтобы услышать, и были руки, чтобы записать...
16 октября 1941 года немцы с румынами вошли в Одессу, а накануне родился наш второй сын. Вскоре евреев стали сгонять в гетто на верную гибель. Другого выхода, как скрыться в катакомбах, не оставалось.
Моя подруга Ольга – добрая и верная русская женщина - уговорила меня оставить ребенка ей. “Младенца в катакомбы?! В эту страшную сырость, без воздуха и солнечного света?! – ужаснулась она. - Да он и недели не проживет! Я выхожу его, не волнуйся. И вы скоро вернетесь”. Мы тогда верили, что Одессу вот-вот освободят.
Оставив младенца Ольге, мы с Веней и старшими детьми Аней и Семочкой ушли в катакомбы к партизанам. Вскоре я получила первое задание. Меня переодели в старушечье платье, повязали голову серой шалью, вручили паспорт на имя нашей партизанки Федосьи Сидоренко шестидесяти трех лет и, на черный случай, дали ручную гранату, которую я спрятала за пазухой. Мне предстояло зайти на Сенную к подпольщику, передать ему устное донесение нашего командира и принести ответ.
“Хочу увидеть его хоть одним глазочком, убедиться, что он жив и здоров”, - сказала я Вене. Но муж словно отрезал: “У тебя нет дитя, Фаня, ты бабуся Федосья Сидоренко шестидесяти трех лет. Идешь из села Усатова искать сына, который ушел на заработки в Одессу и пропал”. “Ясно!” – ответила я и горько заплакала.
- Она ушла, моя Фаня, - вступил в разговор Вениамин, - а я стоял, зажатый со всех сторон мертвыми камнями, и думал, что вся наша жизнь перепуталась, как тайные ходы катакомб, что в каждую секунду может обвалиться глыба и задавить тебя, завалить ход, через который должна вернуться Фаня. И я сказал себе: Вениамин, посмотри на свои руки, если придется этими руками отрыть ход - ты будешь рыть; если надо будет собственными глазами освещать твоей Фане дорогу - будешь светить. И верьте мне, я слышал сквозь камень Фанины шаги на пустых одесских улицах, где на каждом углу сторожит смерть и может спросить у Фани пропуск.
- Когда я вышла на пустынную улицу и увидела наш город, мое сердце застонало, – продолжила Фаня. - Одесса походила на сироту, которую долго терзали, а потом голодную, оборванную выгнали под холодный дождь. Что скрывать, я больше думала о нашем сыночке, чем о партизанском задании. Материнское молоко распирало мне груди. Я накрепко перетягивала их, но молоко все прибывало, оно текло, прожигало мне сердце. Откуда оно только прибывало, я спрашиваю, ведь мы ходили полуголодные?! До комендантского часа должна была успеть на Сенную, а молоко гнало меня на Малую Арнаутскую. Подойти к Ольгиному дому, стать под окном и увидеть мальчика. За три улицы материнским ухом я услышала, как он плачет. А из темноты смотрел на меня ты, Вениамин, своим жестким взглядом: “Иди на Сенную и выполни задание. Ты – бабуся Федосья Сидоренко, у тебя нет новорожденного дитя...”
Если бы кровь вытекала из моих жил, как текло молоко, я бы упала тогда и кончилось бы это мученье. Я не упала, но ослушалась тебя, Вениамин. И побежала проходными дворами, мимо черных скелетов домов.
...Ольгино окно было мертвым. Цветок в вазоне увядал на подоконнике, как на могиле, а у ворот дома сидел автоматчик из сигуранцы. Забыв об опасности, прошла во двор. Я была такая старая бабуся, что румын не обратил на меня внимания. Подошла к Ольгиному окну. И услышала...
Всю оставшуюся мне жизнь, Вениамин, буду слышать, как плакал в ту ночь наш сын. Заходился, хрипел, вдруг замирал. Он был голоден, а мои груди полны молока; он был один, никому не нужный, а я стояла рядом и не могла взять его на руки. Ольгу, жену коммуниста, как потом узнала, бросили в концлагерь.
Я могла бы выломать дверь, выбить окно, но это не спасло бы дитя еврейской матери. Сидевший у ворот автоматчик схватил бы меня. А так еще оставалась надежда, что младенца, приняв за русского, отдадут кому-нибудь, и он уцелеет.
Зажав уши, чтобы не слышать надрывного плача сына, я ушла. Полумертвая, успела до комендантского часа выполнить задание командира...
Фаня умолкла ненадолго и, глядя на игравших неподалеку от нас ребятишек, заключила:
- Я верю, он выжил, и когда вижу детей, мне кажется, один из них – мой.
Апрель 2007