ПЕТР ФОМЕНКО: «ТЕАТР - ЭТО ВЕЛИКАЯ МУКА И ВЕЛИКОЕ СЧАСТЬЕ»

Лицом к лицу
№44 (497)

Театр «Мастерская Петра Фоменко», созданный всего полтора десятилетия назад - пожалуй, самый популярный театр в России. Его спектакли «Война и мир», «Семейное счастье», «Египетские ночи», «Самая счастливая деревня», «Белые ночи» пользуются исключительным успехом и в самой России, и за ее рубежами. Его актеров называют «фоменками». Среди звезд театра такие известные артисты, как Ксения и Полина Кутеповы, Полина Агуреева, Галина Тюнина, Юрий Степанов, Карэн Бадалов. «Театр – это великая мука и великое счастье одновременно», - говорит Петр Наумович Фоменко.
– Петр Наумович! Почему вы всегда так критически относитесь к собственному успеху?
– Мое унылое отношение связано с тем, что образ жизни театра с каждым годом становится все сложнее, все тревожнее и, я бы сказал, обреченнее. Нет никаких предпосылок для того, чтобы уверовать в подлинно репертуарный театр, каковым мы все-таки являемся, уверовать в то, что он будет востребованным. Хотя и антреприза, и сериальный кинематограф, и все «мыло», и все на свете не обходится без эксплуатации артистов, которые выращены в школах и театрах, подобных нашему. Сейчас пропало ощущение подлинного кинематографического воспитания артиста. ВГИК их почти не поставляет. Идеология заработков и бешеных «бабок» уже непреодолима, она уже вошла в сознание. И даже самые тонкие и глубокие артисты, которые ценят то, чем обладают, прекращают активную учебу. Они идут в кино, потому что в одном фильме зарабатывают столько, сколько в театре за год или за два.
– Разве можно с этим бороться?
– Нет... Наверное, я унылый, старый дурак. Молодые способные актеры свою театральную работу меряют по своему опыту кинематографическому. Там эксплуатация идет дикая. Они приходят, и им за час до съемки дают в зубы текст, который они быстренько зубрят. Все это разменивает даже тонких людей, которые вызывают уважение. Это ублюдочное отношение к профессии. И гибнет рукомесло, или ремесло, которое состоит из самого точного ручного труда.
– Еще знаменитый режиссер Михаил Ромм предсказывал гибель театра.
– Он думал, что кино будет могильщиком театра. Михаил Ильич Ромм его хоронил, когда я работал на Мосфильме. Тогда он ошибся. Скорее кино было несколько лет назад в России на грани пропасти. К сожалению, сейчас кино окончательно высушит все наши токи. «Гибнет земля наша, - сказал Гоголь, - не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих». Мы от нас самих и гибнем.
– Какие у вас, однако, похоронные настроения...
– Они не похоронные. Это нормальное отношение к тому, что происходит вокруг.
– Вашу печаль разделяют такие мастера, как Валерий Фокин, которого волнует полное падение театральной профессии. Режиссер Лев Додин обеспокоен тем, что «режиссеры разучились разговаривать с вечностью, катастрофически уходит понятие серьезного театра».
– Я разделяю их тревогу, но мне бы их заботы! У Додина небольшой театр, но все равно он имеет театр. У Валерия Владимировича Фокина два театра – Центр Мейерхольда, где мы иногда играем за бешеные деньги, и Александринский театр, который будет перестраиваться заново. Я считаю, что Додин – представитель истинного театра, той школы, которая неизбывна. Тем не менее мне сейчас приходится думать о куске черного хлеба и молить Бога, чтобы нас звали на приличные сцены, чтобы когда-то что-то поиграть.
– В таких условиях заграничные гастроли для вас благо?
– И благо, и не благо. Мы воспитаны на русской аудитории, и для меня нет выше критерия, чем московская, питерская и вообще русская аудитория - самая жестокая и самая трудная. Успехами в Париже мы очень дорожим, в Италии сохранились обоюдные потребности, но надо отдавать себе отчет, что из-за перевода это все равно немножко поцелуй через стекло. Это не прямая связь, нет того чувственного взаимопроникновения, которое есть в России. Но дорожить и пытаться генетически сохранить аудиторию, которая у нас была, – это задача школы, это задача, может быть, создания детской сцены.
– И вы хотите создать такую сцену?
– Я хочу сохранить - простите за такие высокомерности - генетику той дорогой части зрителей, которые к нам приходили 13 лет. А для этого надо встречаться с их детьми. Они к нам приходят.
– В главном парижском театре «Комеди франсез» вы поставили «Лес». Вам бы хотелось поставить что-нибудь еще в Доме Мольера?
– У меня есть материал о Французской революции, собранный Эдвардом Радзинским, который называется «Гильотина». Как все революции, она утопила своих создателей и соучастников преступления – то есть народ. Хотя Великая французская революция - святое время, но очень много возникает и горькой иронии. И вот на этом материале у меня было желание сделать в России, хотя бы пунктирно, спектакль, а потом, если сложится, предложить его во Франции. Но ехать в Тулу со своим самоваром и с французской революцией в Париж – это верх нахальства или самомнения. Ну, пусть посмеются: «Фома еще попер в нашу революцию. Тебе уже, старик, пора смотреть в другом направлении».
– Вы снова возвращаетесь к Пушкину?
– Я думаю о пушкинском триптихе. Это - эволюция жанра: от анекдота до философической трагедии. Начинается триптих с «Графа Нулина», потом «Каменный гость» и заканчивается «Сценами из Фауста», в которых звучат ирония, пресыщенность и опасность познания истины. Там дурью мается и Фауст, и замечательный сатана Мефистофель. У каждой эпохи был свой «Титаник». Для того, чтобы от сплина избавиться, Мефистофель говорит: «Всё утопить», а Фауст отвечает: «Сейчас». И вот на сцене возникает фонтанчик маленький, и все артисты нашего театра бегут с этого корабля на чем угодно. Триптих я хотел назвать «Всё утопить», но думаю, что это претенциозно, тем более что надо сперва сделать, а потом будет видно. В нашем театральном деле замысел хорош только постольку, поскольку в процессе его реализации он порой меняется с точностью до наоборот.
– По вашим словам, российский театр отличает от западного апология страдания.
– Не столько театр, сколько литературу, и не только Достоевский, но и Чехов. Да и Пушкин, и Алексей Константинович Толстой, и сам Лев Николаевич. Мы впереди планеты всей не только в области балета, но и по части страданий. Сейчас переплавлять эти страдания в радость работы хоть изредка, но удается.
– Однажды вы сказали, что хотели бы громадного провала...
– Ну, я кокетничал этим желанием. Хотя, конечно, есть провалы, которые гораздо полезнее и созидательнее для театра - если он может эти удары вынести - чем успех. Хотя успех безумно важен. Недавно Костя Райкин заявил, что всю жизнь клинически боится провала. Я боюсь успеха, который дезориентирует. Провалы опасны, они бывают у всех. И тем не менее я думаю, что успех безумно дорог. Но в театре вчерашние заслуги не имеют никакой цены... Театр живет 10 лет максимум, а потом начинается разложение, некоторые выживают. Мы сами были уже два-три раза на грани пропасти.
– Ваш репертуарный выбор редко падает на современных авторов.
– Современным автором я считаю Бориса Вахтина. По его прозе мы сделали «Самую счастливую деревню»... Я очень хотел подумать о Пелевине, но отказался. Это не мне уже надо делать. Сейчас Евгений Борисович Каменькович будет заниматься книгой Михаила Шишкина «Венерин волос». Но у нас, действительно, массированная разведка новой драматургии и прозы оставляет желать лучшего. Это связано с моим отставанием от жизни и иногда с повышенным интересом к прошлому. Мне хочется идти дальше вперед спиной к цели, глядя на то, что прожито, на то, что было до нас. «Пушки к бою едут задом, - писал Твардовский. Это надо понимать».
– Кто же у вас самый любимый драматург?
– Все зависит от момента - это как мужчина или женщина, которого (которую) сейчас любишь. «Мне двух любить нельзя, - говорила Лаура в «Дон Жуане», – теперь люблю тебя». Для меня все время Пушкин открытия делает страшные. Посмотрите «Поминальную молитву»: «Брат Иван, как пить мы станем, непременно уж помянем двух Матрен, Луку с Петром и Антипьевну потом. Мы пивали с ними дружно...» Это такое упоение для застолья.
– Какова же концепция вашего театра?
– Она одна – давать хорошую работу и добиваться хороших работ от артистов. То есть это, конечно, лукавство немножко. Но для меня труппа определяет репертуар. Ну а спектакль – это корабль одноразового использования. В конце представления он входит в плотные слои атмосферы, то есть в зрительный зал, и там прекращает свое существование. Завтра будет тот же спектакль, но и другой. Это неизбежно, и в этом весь смысл театра, его беда, иногда беспомощность наша. Ну а если мы сегодня хотим повторить вчерашнюю ночь любви, то такая попытка обречена на провал.
– В вашем театре столько талантов!
– В России всегда есть таланты, они неизбывны, при всем том, что «не климат», как говорил Толстой. У нас есть пять, шесть артистов, которые готовы уже стать хорошими педагогами – это Тюнина, Кутеповы, Джабраилова, которые прекрасно умеют учить трудиться младших партнеров... Мне так хотелось бы, чтобы у нас был свой театр – небольшой! Там должны быть две сцены - одна на грани камерной и большая с залом на 450 мест, а второй зал на 300 мест. Театр построят через два с половиной года, и, если я доживу, мне будет 75 с лишним...
– На протяжении многих лет вы испытывали тягу к пушкинской «Пиковой даме», которую вы неоднократно ставили. Чем привлекает вас именно эта вещь?
– Это опасный для жизни вечный сюжет, связанный с загадкой, которую нельзя разгадывать. Есть и другие вечные сюжеты – Дон Кихота, Дон Жуана и другие. Этот же мне был интересен тем, что в России были фамильные тайны у истинных аристократов. И вот Томский бабушкину тайну не пытался расковырять, а сохранил ее на уровне семейного анекдота. Ну а Германн решил ее раскрыть - наверное, не только от нищеты, и это было погибельно. Есть тайны, с которыми надо жить. А началось все с пустяка – я услышал в студии МХАТ, как читал Дмитрий Николаевич Журавлев «Пиковую даму» Пушкина. Я ее помню всю наизусть. Я ее ставил трижды или четырежды. И даже в Париже дипломный спектакль в Консерватории, в котором играла Жюли Брошен. Она теперь пытается стать режиссером.
– Ваш спектакль «Война и мир», который вы привозили и во Францию, - это только первые страницы романа. Вы не собираетесь поставить его продолжение?
– Нет, о продолжении не было речи. У нас есть начало романа, предощущение войны. И я хотел, пропустив всю толщу романа, сделать эпилог - удивительно нежный, трогательный и скорбный. Там две семьи – Наташа с Пьером и княжна Марья с Болконским, а между ними сирота – сын умершего Андрея. Это очень короткий спектакль. А дальше читайте, что было между началом и концом. Но не будут читать. То есть, кто читал истинно, тот и будет читать, хотя многие уже теряют эту способность.
– У вас нет желания реанимировать некоторые свои спектакли?
– У меня очень много спектаклей, которые закрывали помимо нашей воли. Это целая эпопея, полжизни. Их около 15. И те, которые сникали, и были мертворожденные. Я сам виноват. И те, которые мне очень дороги, гораздо дороже тех, которые долго шли. У меня есть спектакль, который за 20 лет в театре Маяковского прошел 300 раз - это «Плоды просвещения». Это другая крайность. Не дай Бог.
– Вы сами считаете, что иногда актеры играют замечательно, а иногда плохо?
– Нет, никогда не считаю, что они играют замечательно. Некоторые иногда играют хорошо. А замечательно они будут играть после жизни. В воспоминаниях.
– Один английский поэт сказал, что самый опасный яд – это корона Цезаря. У вас же столько премий, столько наград! Да еще французы недавно вас наградили орденом Командора искусств и словесности...
– Сменилось три посла, прежде чем этот крест был повешен мне на шею. Просто не доходили руки... Последний французский посол, который расхлебывал эту кашу, так изучил мою биографию, как ее знали только в органах, когда им это было нужно. Я поразился, это вызвало благодарность. А потом я стал безобразничать и принялся рассказывать байки про дом купца Игумнова (где находится резиденция французского посла в Москве – Ю.К.)


Наверх