Искусство абсурда или абсурдность жизни?
Этот вопрос я задала себе, остановившись в огромном зале знаменитого нью-йоркского Уитни Музея. Мы с вами сравнительно недавно в этом музее побывали, и вы знаете, что Уитни – это музей современного американского искусства, и что выставляются там лишь вызывающие большой и закономерный интерес работы по-настоящему значительных американских модернистов, имена которых нам, новобранцам незнакомы, а знать их нужно и важно, потому что в Америке, да и во всем художественном мире, они у всех на слуху.
Что заставило меня задержаться (и надолго) у какого-то чудовищного, точно гигантский спрут, уродливого сплетения трубопроводов, шлангов, шиберов и заглушек? Это инсталляция, сказочная композиция или химический цех предприятия по производству манкуртов, людей, позабывших о том, что такое совесть, честь, порядочность, ответственность? Вы знаете, я была потрясена, просто потрясена этой мощной предметно выраженной метафорой Тима Хоукинсона, художника, умеющего бить по нервам. И по мозгам тоже. Люди! Да очнитесь же! Будет поздно!
Он знает жизнь. Сегодняшнюю. И он знает человека, живущего сегодня. И как же человеку этому, нам с вами, то есть, наверно, ненадежно и плохо, если вот этак висит он кулем из сопла, из разорванной трубы, да так, что не слезть, не спастись. Ну, а кто-то, удачливый, трубу оседлал, а вот пара оптимистов и вовсе на взлете – «трубач выдувает медь»... И знак свыше – стрелка, указатель дороги к успеху. Но что поделаешь, рядом кто-то, судорожно хватающий глоток кислорода просто, чтобы выжить. Абсурд? И все это под музыку, но отнюдь не Вивальди, а под барабанный перестук, под который вели, наверно, в газовые камеры.
А жить-то... Как в сказке, чем дальше, тем страшнее, разрушенная иллюзия за иллюзией, удар за ударом: большое полотно: эдакий миленький ситцевый узорчик, а если вглядеться, извивы выпотрошенного кишечника, сплетающиеся в свастику – чем не обобщенный портрет терроризма.
Вот на картинке перед вами – нет, не перст указующий, а палец трудяги, сбитый до крови, с полоской грязи под обкусанным ногтем. А с другой стороны такого вот своеобразного изваяния видно, что начинен «пальчик» кроваво-красными грифелями – художник пишет кровью сердца.
Вообще у Хоукинсона все, абсолютно все, пропущено сквозь себя – и его Гомункулус, по сути, карта тела, кожи, души художника; и автопортрет – надувная кукла с совершенно опустошенным лицом и беспомощно обвисшими руками и жалким орудием любви; и вывороченный пень с бесчисленными годовыми кольцами... О пне подумалось: может, это не его а мой портрет?
Многое в метафорическом, болезненно эмоциональном творчестве объясняет еще один его автопортрет: лица вы не увидите, глаза, зеркало души, надежно упрятаны. Только тень – желаний, умений, страстей, надежд. График на миллиметровке. Страшно, аж жуть. И без ерничанья – тоже страшно.
Какие-то огромные диски, потом меньше, меньше, меньше, совсем малюсенькие – зато крутятся бешено, неостановимо, агрессивно... Опять абсурд? А может, издержки паранойи?
Впрочем, абсурда, как такового, тоже предостаточно: капельница с какими-то устрашающими наворотами, пустая баночка из-под коки, старая головная щетка, перевернутое пластиковое ведро – это-то зачем? Черные диски, пляшущий скелет... И еще один автопортрет: две бронзовые ноги. Куда шагают?
Я вспомнила Марка Шагала, его знакомого «Шагающего», уверенно печатающего шаг. Написан этот оптимист в годы и вовсе тревожные, в начале нелегких советских двадцатых, но сколько в нем веры и радости, а тут беспросветный пессимизм и отчаяние: «Подпись» – рассыпалось все. Безнадежность.
Джеймса ли Бийерса сравнивают иногда не с Шагалом, а с Марком Ротко – не по художественной манере, а по концепции творчества. А оно у Бийерса разнонаправлено, тут, как и у Хоукинсона, и скульптура, и предметное искусство, т.е. инсталляции, поверьте, весьма любопытные, и рисунки, и живопись. Как и Ротко, Бийерс выделяет в своих всегда неожиданных творениях «объекты» и «актеров», отлично справляющихся со сложными ролями в запутанной, до дикости эмоциональной драме, имя которой – «жизнь».
«Жизнь – театр, а люди в ней – актеры». Шекспир этот тезис фиксировал на бумаге, потом на сцене. Но у Шекспира жизнь – во всем ее многообразии и разноцветье – любви, желаний, поступков, от трагедии. Художник-же бросил все на полотно всегда трагедизированное. Самое впечатляющее – «Смерть Джеймса ли Бийерса», такой вот, более, чем своеобразный трагический автопортрет: он лежит, усыпанный золотыми листьями, убитый осенью души. Опять страшно? Сам художник уже на закате жизни (и творчества, разумеется) высказался так: «Жизнь, любовь и смерть и есть гигантские по своей значимости исторические темы». Любой точки истории. И нашего времени, естественно, тоже. Любовь, жизнь, во всех ее проявлениях. И смерть. Неизбежная и мудрая, если она не насильственна и не рождена преступлением, войной, террором. И если ей не предшествует сплошное самоистязание.
Так было. И так есть. Билл Вайола, еще один знаменитый современный американский художник, мастер, новейшего вида искусства – телеарта, представил извечность бытия своими «Пятью ангелами нового тысячелетия». Это так называемая телеаудиоинсталляция – пять огромных, примерно два на три метра, монитора, а на них и в 21-ом веке остающиеся основами мироздания Космос, Вода, Земля, Воздух и Огонь. Пароксизм огня – это уже, пожалуй, знамения нашего времени. И оптимистическая нота, одна единственная, - огонь очистительный, хоть какие-то проблески надежды на трансформацию событий, ситуаций и самого человека. Все-таки не до дна исчерпанный потенциал добра и счастья. Это что – тоже абсурд?
А вот и расшифровка мыслей, тревог, представлений, злобности, чтоб не сказать, агрессии современника нашего возлюбленного: сюрреалистические, очень страшные (опять страшные, в который раз приходится повторять колющее это слово), психологизированные полотна Жана-Мишеля Бесквэйта, чья выставка проходит уже не в Уитни, а в Бруклинском музее. От сюрреализма – социальная и психогенная составляющие. Эротики, ироничности, легкой усмешки – как не бывало. Мир затопило отчаяние, едкое, будто щелочь.
Жан-Мишель. Его имя и его живопись стали компонентой символики нашего времени – имя этого родившегося в Бруклине в иммигрантской семье, трагически погибшего в двадцать семь лет, но успевшего стать одним из известнейших американских художников современности. Полотна – предсказания Бесквейта сейчас во многих музеях мира. И если вы взглянете на репродукцию одной из душу выворачивающих его картин на этой газетной странице, то просто увидите обобщенный портрет сегодняшнего дня, хоть погиб художник в 1988-ом. Художник оставил свою картину без названия. Тут и объяснять ничего не надо, все предельно ясно. Злоба, жадность, мыслительная способность на поводу у «ящика», путаница идей и идеалов, ну, а желания – все и сразу, любым путем.
Он был талантлив, этот мальчик, очень рано ставший взрослым. Его картины нужно увидеть, чтобы многое понять в себе самом. Но... Единственное, что хочется, воскликнуть, выходя из выставочного зала: Господи! За что? Но мне совсем не хочется, чтобы у вас, дорогие читатели, создалось впечатление, будто все современное искусство заряжено пессимизмом, неверием и отчаянием и, вдобавок, зачастую «выпадает из смыслового гнезда» (это не плагиат, а всего лишь повторение слов Мандельштама). Так вот, дабы во всем этом разубедиться, мы вернемся в музей Уитни, чтобы сразу и резко поднять настроение, насмотревшись на яркие, блистательные, музыкой насыщенные, оптимистические и эмоциональные коллажи, фотомонтажи, акварели, книжные иллюстрации замечательного американца Ромэра Бирдена. Словом, да здравствует цвет, музыка и радость!
Адрес Бруклинского Музея: 200 Eastern Parkway, поезда метро 2, 3 или автобусы В48, 69, 71 до остановки «Brooklyn Museum» (выходные дни – понедельник и вторник); а Whitney Museum находится на углу манхэттенской Мэдисон авеню и 75-ой улицы. Поезд метро 6 или автобусы М1, 2, 3, 4 до остановки «77 Street». В понедельник музей закрыт. Все выставки продлятся до конца мая.