Оранжевая бабочка
Я даже не запомнила ее фамилию. Люда. То ли Шиенок, то ли Шаунова. А уж как она выглядит, никак не могла вспомнить. Какое-то смутное-смутное узнавание шевелилось на краю сознания. Но как только я силилась вспомнить, узнавание тотчас же рассыпалось, как стеклянные бусы, и осколки его закатывались под диваны и пуфики памяти. Что-то такое светленькое, тихое, послушное. Пушок на упругой щечке, обмылок назойливого солнца в завитке на виске, робкий голос, неуклюжесть детского тела, уже перетекающего в сосуд взрослости…[!]
Но группа заходила в класс, и я как минимум насчитывала четырех Тихонь, скованных страхом созревания, трогательных в неуклюжей грации гадких утенышей. Дело в том, что в прошлую субботу Люда погибла. По какому-то ужасному, необъяснимому произволу судьбы потерявшая управление машина, как безумный динозавр, как вырвавшийся из преисподни дьявол, распяла на теплом солнечном тротуаре, превратила в кровавую тень Люду, ее сестру и их маму.
Мои уроки начинались в среду, когда схлынула первая волна горя и ужаса. Я дежурила на школьной площадке во время школьного ланча, переваривая полученную информацию и пытаясь вспомнить, какую девочку я уже никогда не увижу. Среди орущих и веселящихся школьников тенями скользили сразу повзрослевшие детишки того самого пятого класса. На их заплаканные мордашки невозможно было смотреть без чувства вины. Вины непонятно за что. За то, что они раньше времени узнали о жизни то, что еще не в состоянии понять. За то, что мы, взрослые, не можем им объяснить, почему и зачем это случилось. За то, что мы оказались не всесильными, если не можем защитить ни себя, ни своих детей от произвола неконтролируемых ни нашей волей, ни разумом сил.
Мне сказали, что вчера в школе были психологи, они весь день беседовали с классом. Какие слова и объяснения припасены у них для того, чтобы примирить детишек со смертью?..
Как они справились с детскими истериками и отчаянием - не знаю...
Но сегодня ученики того злополучного класса походили на маленьких печальных распрограммированных роботов, бесцельно слоняющихся по школе и забывших, как нужно разговаривать, смеяться и скакать по ступенькам.
Они пришли ко мне в класс на предпоследний урок – рисование. Молча разобрали из папки листы с начатыми рисунками, обошлось без скандалов даже при дележке карандашей. Я глупым истуканом возвышалась над учительским столом, бездействующая и ненужная, и, чтобы скрыть смущение, стала копаться в папках, напрасно пытаясь навести там относительный порядок. Среди вороха невостребованных рисунков нашла один, написанный крупно наискось карандашом – Люда Шиенова.
Сердце кольнуло. Как преступница, я быстро засунула потертый листок под ворох бумаг на столе и стала вышагивать между столами, вспомнив о своих прямых обязанностях. Никто так и не проронил ни слова до конца урока, и я вздохнула с облегчением, когда через целую вечность, наконец, прогремел звонок.
Я выключила первым делом раздражавший меня весь день электрический свет. В классе стало сумрачно и тихо. Без ребятишек комната выглядела огромной, пыльной и запущенной. Валялся на полу оброненный кем-то карандаш, на обшарпанном столе скукожился мятый лист бумаги. Корчили со стен забавные рожицы нарисованных детьми клоунов. Сквозь щелочку в жалюзи украдкой пробивался заблудившийся лучик света.
Извлекла на свет рисунок мертвой девочки, напрасно пытаясь вспомнить ее черты. На листе бабочка расправляла кривоватые, старательно раскрашенные оранжевые крылья. Да, что-то такое припоминаю. Кажется, я мягко журила юную художницу за полное отсутствие фантазии – я ставила задачу придумать на крылья любые узоры и использовать как минимум три цвета. Девочка стояла у меня за спиной. Помню что-то мягкое, теплое, застенчивое. По-моему, она дрожала от страха, и я смягчилась, снисходительно пробормотав: “Ну что ж, и такая бабочка имеет право на существование... и вообще ты постаралась, раскрасила аккуратно... ну иди...”
Я не включила ее работу в совместную экспозицию всего класса.
Странно, но сейчас мне нравилась эта злосчастная бабочка. Мягкая оранжевость распростертых крыльев, казалось, излучала мерцающий свет. В безыскусности ее окраски проявлялся особый шарм. Этакое воплощение жизненной правды, скромности и желания слиться с окружающей средой. Как сама девочка, тихо исчезнувшая с Земли и унесшая с собой неуверенную полуулыбку и аромат не наступившего лета.
К горлу подступил комок. Я не знала, что делать с этим рисунком, который все время будет, я знала, смущать мой покой. Подумав, я отложила его в отдельную папку.
Через неделю в школе ничто более не напоминало о произошедшей трагедии. На лица детишек вернулся вспугнутый горем здоровый румянец. Они наверстывали упущенное – изощрялись в проказах и забавах. А у меня не было ни сил, ни желания призывать их к дисциплине, я была рада, что из маленьких старичков они вернулись в страну детства, тем более что все они довольно славные ребята, с которыми можно договориться.
Школьный год, как веселый поезд, набирал разгон, грохоча на поворотах составами и лязгая буферами. Он стремительно, обласканный врывающимися в здание школы клубами весеннего воздуха, мчался к последнему учебному дню, за которым уже махало пестрыми флажками обещающее быть жарким лето.
В ту последнюю пятницу все в школе шло кувырком. Учителя не учили, дети мучительно досиживали положенное время, им было позволено делать что угодно, в актовом зале собрались все выпускники пятых классов, их родители и администрация школы. Я потела в первом ряду в синтетической блузке и колготках, запястье руки сжимала тесная резинка с варварски закрученной в нее живой желтой розой – мне нужно было вручить грамоты по искусству лучшим из лучших. Принаряженные училки, сменившие по такому случаю джинсы и кроссовки на туфли и пикантно-деловые костюмы, зачитывали со сцены имена лучших по их предметам. Вручались грамоты, гремели аплодисменты, пятиклассники выходили к сцене.
Вот какой-то почетный гость школы из вышестоящих инстанций с мокрой от жары лысиной и в мятом костюме вышел на сцену и напрасно пытался перекричать в микрофон шум. Он потрясал в воздухе какой-то помпезно оформленной бронзовой плитой в витиеватой раме. На несколько секунд в зале воцарилась нетерпеливая тишина, и вновь распалась на шорохи, шепот, шуршание и шелест. Речь шла о бедной девочке, выбывшей из списка живых. В воспитательных целях предлагалось утвердить мемориальную доску ее имени, на которой будут выбиты имена двух лучших учеников года.
На мгновение по лицам людей пробежала тень, но лишь на мгновение. Никто более не мог предаваться скорби в этот веселый день. Все спешили в будущее, в каникулы, в новую школу. Строились планы, давались обещания, обменивались адресами. Лишь их классная, толстая сентиментальная мисс Вотрис поспешно смахнула с напудренной щеки слезу. Я протолкнула в горло колючий комок и, пригнувшись, пробралась к проходу. Награды были розданы, праздник близился к занавесу, и я ощутила свою здесь инопланетность...
Класс, как колодец, обволок меня тишиной и полумраком. Уже были сорваны со стен и уложены в коробки улыбки веселых клоунов, пересчитанные карандаши до осени нашли приют в глубоких шкафах, возвращены детям нарисованные ими корабли, лошади и воздушные змеи. Учительский стол, безжалостно освобожденный от прикрывавших его всегда белых листов, явил потолку пятна клея, краски и глубокие ножевые раны. Пусто, голо, одиноко...
Я достала из папки трепетную оранжевую бабочку, долго держала в руках, зачем-то понюхала – бумага пахла пылью и солнцем, поцеловала и мысленно перекрестившись, порвала листок на мелкие кусочки...
Прости нас всех, Люда.