ПРИЗРАК. Рассказ

Культура
№4 (771)

Человек – лишь сон тени.
Пиндар. 8-я Пифийская ода

- Сколько лет, сколько зим! – И протянул мне ту самую руку, которой влепил мне когда-то пощечину. - Не узнаешь?
Руку я пожал, но не узнал его. Не то чтобы он сильно изменился, скорее наоборот, но я никак не ожидал когда-нибудь встретить его в этом подлунном мире и полагал как бы умершим. Так было удобнее и мне, и – думал я – ему. Словно я был живой, а он мертвец, или наоборот, какая разница! - в конце концов мы были почти ровесниками, я чуть младше, и статистическая возможность покинуть этот мир у нас одинакова, но как я вычеркнул его из моей жизни, так и он мог вычеркнуть меня из своей, хотя в его жизни я сыграл бoльшую роль, чем он в моей. И самым поразительным было место нашей встречи: в глухой окраине Мэна, в позднее время, в нетуристский сезон среди полутора десятков американцев-натуралов повстречались два старых знакомца и говорят на чистом русском языке, по которому оба соскучились, но один не признает другого. Чепуха какая-то!
Место это ни в каких путеводителях не значилось, но в моих картинах запечатлено неоднократно. Как всегда я был с мольбертом, но быстро темнело, я уже кончал  работу. 

Его появление тут да еще в сумерках заходящего солнца и стелющемся над водой тумане было таким необычным, что я растерялся и не признал его. Странность заключалась в том, что я продолжал настаивать на том, что не знаю его даже после того, как он назвал меня по имени: Олег. Он мог спутать мое лицо со схожим, но чтобы и лицо и имя? Что я не мог скрыть – своего русского, выдал бы акцент. Ситуация была презабавная, чтобы не сказать скверная, с сильным оттенком идиотизма.

Прошло больше двадцати лет, как я видел его последний раз в Москве. С тех пор до меня с опозданием доходили скудные о нем сведения – думаю, он был обо мне наслышан больше, чем я: нас там помнят лучше, чем мы помним их. Не то чтобы нас связывала дружба, хотя до определенного времени мы пусть не регулярно, но часто встречались в одном доме, где и произошла эта история, которая разметала нас в разные стороны. Не только меня и его, меня – и остальных. Как-то слишком единогласно все меня тогда осудили, будто я монстр какой-то. Отчасти из-за этой истории я и решил податься за бугор. Он позвонил попрощаться, однако на проводы не явился, хоть и был зван, но без большой охоты: с тех пор мы фактически прекратили знакомство. Он так и остался в Москве, в ельцинские времена пошел в гору по телевизионной части,  в путинские, с закатом русской журналистики, – его карьера пошла под уклон, и он подвязался в том же телевидении, но уже не на экране, а на бюрократическом поприще. Как его занесло в Мэн, да еще одновременно со мной – ума не приложу. Мелькнуло было, что он подослан ко мне, но я отбросил эту мысль как бредовую: кому я нужен, а если и нужен, послали бы другого, с кем у меня не было такой громкой размолвки, и не в Мэн, а в Бостон, где я доступен благодаря разным русскоязычникам. 

Из-за той московской истории, когда я получил от Димы оплеуху, я и не признал Диму, и отступать было уже некуда, несмотря на весь абсурд ситуации. Та пощечина, а точнее, довольно сильный удар мне в рыло был как бы знаком общего остракизма моих бывших друзей, всей нашей компании, которая, проведав, не могла мне простить этот вполне естественный мой поступок, сочтя за аморальный проступок. Странно было теперь его «Сколько зим, сколько лет» после той плюхи мне по морде. Не узнал и не хотел знать, потому что, хоть все меня тогда осудили, сам я считал себя несправедливо обиженным. Судите сами. Начну издалека – с нашей тогдашней довольно тесной шараги.

Тесной до такой степени, что стали завязываться матримониальные узы и даже происходил обмен женами, в чем я не замешан. Один из нас женился на дочери известного профессора, опального дважды – в начале 30-х как формалиста и в конце 40-х как безродного космополита, но вошедшего в моду под закат его жизни в 60-е. Брак был удачным, по любви, а не ради квартиры в престижном доме на Котельнической, как поговаривали, родилась девочка, которая росла на наших глазах и была всеобщей любимицей, деда прежде всего – утешение на старости лет. Я к этой команде присоединился по возрасту позже, так что Машу застал уже малолеткой. Не могу сказать, что она была милашкой, но умницей, умственно не по годам развита, что и понятно – в такой атмосфере крутилась. Сиживала с нами допоздна, вслушивалась, а потом и участвовала в разговорах на равных: устами младенца и проч. Эдакое сочетание умственной искушенности с эмоциональной невинностью. Не то чтобы я неровно дышал к таким юницам, но, будучи единственным среди нас холостым и дав себе слово не обращать внимания на жен приятелей как на женщин, стал засматриваться на Машу. С годами она похорошела, а ума набралась еще раньше. Хоть я ей и не годился в отцы, будучи самым молодым среди нас – 33, но разница все-таки значительная, вся ответственность на мне. Наедине с собой я представлял черт знает что, и вот мне уже стало казаться, что Маша платит мне взаимностью. Почему нет? Из ее однокашников никто на горизонте не маячил – она привыкла вращаться среди старших, а я был среди них младшим.  

А тут еще наша совместная поездка по Волге, которая сблизила нас с Машей еще больше. Пятнадцатилетняя Маша была одна с отцом, а тот, воспользовавшись своим временным холостячеством, ухлестнул за одинокой дамой на пароходе, оставив Машу на мое попечение. Само собой, Маша ревновала отца, да и дурной пример заразителен, но вряд ли все-таки – надеюсь – это была единственная причина того, что произошло и чего не могло не произойти между нами. Само собой, мы оглядывали проплывающие мимо нас пейзажи, сходили на берег в Ярославле, Угличе, Саратове и прочих местах, на нас оглядывались – одного почти роста, оба, несмотря на разницу лет, молоды, чем не парочка?

Машин папа уж прошел подготовительную стадию, но все равно ничего, кроме своей палубной дамы, не замечал округ, предоставив нас с Машей самим себе. Маша жаловалась, что ей некуда теперь деться: дама делила каюту со своей приятельницей, и свиданки происходили в их с папой каюте. У меня же была по соседству своя, отдельная, где Маша и околачивалась бoльшую часть времени, когда мы не прогуливались по палубе и не причаливали к волжским достопримечательностям. Целоваться мы начали еще раньше, а любовниками стали где-то между Ярославлем и Костромой. В любви Маша оказалась неловкой, бурной и ненасытной и призналась, что хочет все равно кого с тринадцати, а меня представляет на месте все равно кого вот уже полгода.
Сколько времени упущено, сказал я, но она не рассмеялась, восприняв всерьез. Я научил ее всему, что умел сам.

В Москве мы продолжали встречаться – само собой, тайно и не так чтобы часто, что Машу подзаводило, а меня вполне устраивало: я выдохся от неистовства этой малолетней вакханки. Когда Маше стукнуло шестнадцать, она предложила мне на ней жениться, чтобы перестать прятаться, узаконить наши встречи, сделать их постоянными. Я напомнил Маше, что она учится еще в школе, да и не хотелось мне что-то на ней жениться, как и не на ком. Постылая свобода все еще была дорога мне, хотя к Маше я очень привязался – и не только физически.

А как она похорошела в эти дни, недели, месяцы! Тем более в любви, выражая в ней все самое прекрасное, что в ней было скрыто, тайно, латентно. Редкостный, краткий в жизни женщины возраст, когда пробуждаются все ее жизненные соки, когда она физически вся расцветает. Это чудо природы я наблюдал лично, оно досталось мне в подарок, я его не стоил. 

Испытывал ли я чувство вины? Скорее страх перед разоблачением плюс, конечно, незнание, как с этим кончить, потому что Маша кончать не собиралась  ни в каком смысле - наоборот, наших встреч ей было недостаточно, вот она и хотела укрепить их матримониально. Разница еще в том, что я не был в Машу влюблен, а она в меня -  по крайней мере, ей так тогда казалось – была.
Была ли это любовь (я говорю о Маше), затрудняюсь сказать, тем более, забегая вперед, напомню о последующих ее романах с людьми знаменитыми, и все – старше ее. В одном довольно откровенном недавнем интервью на вопрос о ее первом скандальном романе она, оправдывая меня, снисходительно сказала, что я научил ее любви, и она благодарна мне. Наука любви по Овидию. Нехитрая наука любви.

В чем я взял всю ответственность на себя – в предохранительных средствах. Но дело это такое, что предохраняйся не предохраняйся – все равно подзалетишь. Тем более при нашем неистовстве – камень забеременеет.

От ребенка иметь ребенка – ну, не абсурд ли! И главное, абсолютно не с кем посоветоваться – все свои! Тем временем Маша стала меня шантажировать и грозила поделиться новостью если не с родителями, то с дедулей, с которым была в тесных отношениях.
Этого еще не хватало! Он был чем-то вроде гуру среди нас – прошедший сквозь огонь, воду и медные трубы, этот безродный космополит являл собой если не кладезь, то символ мудрости. Хваленое слово не всегда похвально – этот его афоризм я поверну против него самого. В самом деле, острота ума, блеск речи, литературные открытия – всё это было позади, когда он и его сотоварищи были молоды, напористы, веселы. Машин дедушка был последним выживаго из этого литературного кружка, и что у него не отнимешь, хоть это не имело никакого отношения к коллективным теориям его молодости - так это любопытства, доброты, доброжелательности. Нас он всех дружелюбно пестовал, а Машу любил до умопомрачения. Вот ему Маша и собиралась поведать свою тайну. Что и сделала, не назвав соблазнителя. Хотя еще вопрос, кто кого соблазнил.

Меня легко вычислили, приперли к стене, потребовали ответа. Это был товарищеский суд. Я во всем сознался, не вдаваясь в подробности. Выходило, что я негодяй из негодяев – пусть так. Хотя теперь я чувствовал себя жертвой, как будто меня загнали в западню и собираются кастрировать. На самом деле всё было иначе: мне предложено было жениться на Маше. Я тут же согласился. Позвали Машу. Она расплакалась и – вот это да! - наотрез отказалась выходить за меня замуж. Это еще больше усугубило мою вину. Маша осуждает меня вместе со всеми? Бредятина какая-то:  выходило, я даже не соблазнитель, а насильник, педофил, нимфеточник – мое, производное от набоковского, словечко, когда я пытался как-то оправдаться. Бесполезно. «Как-нибудь сама справлюсь», - сказала Маша загадочно. Вот тут Дима, отец Маши, с криком «Мерзавец!» и влепил мне оплеуху – такую сильную, что я упал на колени, что могло быть истолковано и вовсе для меня унизительно. «Тогда и мне!» - вступилась Маша за меня, разделяя перед всеми ответственность за случившееся. Что говорить, благородная девочка - не то что я.

Вот тут и случилось самое кошмарное из всего, что могло случиться, – профессор, который присутствовал на моем судилище, но не проронил ни слова, что многие объясняли его всепрощенчеством и добротой, просто-напросто неожиданно умер от сердечного приступа, но никто не обратил на это внимания, так все увлеклись моим делом. Первой, естественно, заметила Маша, бросилась к любимому деду, вызвали врача, но было уже поздно. И здесь я  оказался во всем виноват, хотя профессору было 86 лет и он мог спокойно скончаться по натуральным причинам, не говоря уже о том, что он прошел такое – и печататься запретили, и из университета вычистили, и всю жизнь жил под дамокловым мечом ареста, чудом пронесло. Такая жизнь не закаляет, а разрушает – нет здесь моей вины, пусть дед и переживал за внучку. Но кто знает, может быть, товарищеский суд надо мной напомнил ему общественные суды 30-х и 40-х? Нет, в его смерти я не виноват – ни прямо, ни косвенно.

Общественное мнение, однако, складывалось не в мою пользу. Как ни странно, Москва – маленький город: я не о его народонаселении, но о той узкой интеллигентной прослойке, которая сейчас, наверно, и вовсе сошла на нет и вряд ли превышает русскоязычных шабашников Нью-Йорке или Бостоне. Тогда, наверное, чуть побольше, и все ужe были наслышаны о нашей истории, а на похоронах профессора только о ней и говорили, о чем знаю с чужих слов, потому что сам на похороны прийти не решился. Нет, не о том, что я соблазнил внучку, а о том, что являюсь причиной смерти великого человека, мученика и святого, который, выходит, жил бы вечно, если бы не я. Ну, не лажа ли! Из круга друзей я автоматически выбыл, став человеком неклановым и нерукопожадным. Вот главная причина моего отвала: я решил начать жизнь заново, а vita nuova в Москве была невозможна.

Перед отъездом я встретился последний раз с Машей и предложил ей ехать со мной, предварительно женившись. Надо отдать ей должное – она тут же просекла мои благие намерения взамен любви. Но и меня понять надо: я не любил Машу, как никого и никогда, включая самого себя. Иногда гляжу на себя вчуже в зеркало, когда бреюсь: кто этот сравнительно еще не старый человек с усами и короткой, ежиком, стрижкой, какое он имеет отношение ко мне, к моим чувствам и мыслям? Не то чтобы я себе так уж активно не нравился, но и уважения или умиления не вызывал. Точнее всего было бы сказать, что я был равнодушен к себе – как и к другим. С некоторым опозданием я понял: чтобы любить других, надо хоть чуточку любить самого себя.
Разговор с Машей не вышел. Она вдруг заплакала, вспоминая, как дедушка был с ней добр, и это единственный человек, кого она любила, и никого – никогда! – больше не полюбит.

Потом мне ставили в вину, как я мог оставить в Москве беременную девушку, хотя был выкидыш, но об этом я узнал уже в Бостоне.

Как и о последующих романах Маши – с одним входившим в моду поэтом, с известным актером, за которого она отказалась выйти замуж, наконец, с математиком из бывших вундеркиндов. Один я не блистал и не мог ничем похвастать: художник я никакой. Преподаю рисунок в бостонской школе, а в свободное время стою на улице и продаю свою мазню. Изредка повезет с галереей – возьмут на пробу пару работ. Да что пользы: все равно никто не покупает.

Не могу сказать, что меня гложет чувство вины за то, что произошло. Тем более, как я уже сказал, Маша меня защитила и тогда во время суда надо мной, и в своем недавнем интервью, где ее в основном спрашивали про актера, который стал кумиром нации после внезапной смерти прямо на сцене во время спектакля на гастролях. Я виноват только в одном: в нелюбви. И что бы обо мне ни говорили - негодяй, мерзавец, подлец – это всё слова, слова, слова...

Странно мне было, что Машин отец кинулся ко мне тогда как ни в чем не бывало – как будто это не он бросил мне в Москве «мерзавца» и дал в рыло. Он узнал меня, а я его нет: снова, что ли, выяснять отношения? Встретились – и разбежались. Через пару шагов я обернулся, но его не увидел: такой стоял над морем туман. Как бы не споткнулся, мелькнуло у меня, но не сторож я брату моему – и поковылял к кемпингу. Заснуть было трудно: у соседей все еще горел костер и слышались приглушенные голоса, а я вспоминал Машу, профессора, московских приятелей. Мог бы его расспросить, если бы не сыграл дурака.

На одном бостонском сабантуе был телевизионщик из Москвы, я воспользовался случаем и сказал, что встретил Диму в Мэне.
- Когда? - удивился телевизионщик.
- Две недели назад.
- Этого не может быть, - сказал телевизионщик. – Дима умер – дайте сосчитать – 16 месяцев назад: скоротечный рак мозга.
- Но я его видел, как вас, - настаивал я.

Он посмотрел на меня, как на пьяного, и я вспомнил закат солнца на океане, стелющийся туман, не изменившееся за эти годы лицо Димы. Как я сразу не догадался? Такого же не могло быть, чтобы человек не изменился за два десятилетия! Ни времени, ни пространства – одно воображение, как говорил Стриндберг. Кого я принял за Диму? Кто был этим подставным человеком, вышедшим ко мне из тумана с протянутой рукой: «Сколько зим, сколько лет?» Не только в его, я был теперь готов усомниться в собственном существовании.

- А Маша, его дочь? - спросил я, хотя не больно интересовался. Тот кус времени был как отрезанный ломоть, пусть и является в снах и видениях. 
- А что Маша? Только что выпустила книгу любовных воспоминаний. Я не читал, но говорят - сенсация. В деталях и подробностях. Начиная с того самого друга семейства, который ее соблазнил ребенком, хотя она оправдывает мерзавца и утверждает теперь, что по взаимному согласию. А у меня, кроме брезгливости,  других чувств он не вызывает, хоть и не привелось, по счастию, быть знакомым, а то бы влепил ему по первое число. Но главное, конечно, в этой книге не тот целинник, а его последователи, один знаменитее другого. Успех обеспечен.
- Попытаюсь достать, - сказал бывший целинник, который мог бы составить уже целую коллекцию полученных им реальных и виртуальных оплеух, и отошел к другой кучке гостей. Там обсуждали - точнее, осуждали -   роман Соловьева о Бродском.

Чтобы это была галлюцинация, и в Мэне я видел и разговаривал с человеком, которого на самом деле не было?  Обратиться к психиатру, который меня пользует и пока что мы с помощью разговоров и транквилизаторов решали мои проблемы? Чтобы это заговорила моя совесть, голос которой мне не знаком? Призрак, в которых я не верю? Сильный морской туман, последние лучи заходящего солнца, сумеречная зона, да и я был в странном тогда состоянии, возбудившись от сущей какой-то безделицы, сверлившей мне мозг. Вспомнил: когда складывал мольберт, в моей голове пронеслось наше путешествие по Волге, самые его первые дни, когда начался роман, но не у нас с Машей, а у ее отца с палубной дамой. Вот кого я вспомнил – не вообще Диму, а Диму на палубе волжского парохода с его возлюбленной. Кто знает, если бы не их трали-вали, может, и нас с Машей не бросило бы друг к другу.    

Женись я тогда на ней, она бы не пошла по рукам, но, с другой стороны, судя по всему, она ни о чем  не жалеет, есть теперь о чем и о ком вспомнить, вот даже книжку выпустила и меня добрым словом помянула.
Спасибо, Маша.


Наверх