Слово - не воробей
Печальные и веселые воспоминания о былом
Встреча наша была совершенно случайной, однако последствия ее могли стать вполне закономерными. В зимний день 1950-го или 51-го года в толпе пешеходов на московском Арбате я заметил знакомую фигуру Миши Маргулиса. Подошел, мы о чем-то поговорили, и Миша вдруг пригласил меня на студенческую вечеринку: «Там и Ромка Брахман будет». Вдруг – потому что с Мишей у нас было, что называется, знакомство шапочное, дружили наши отцы, и жили мы неподалеку друг от друга. А с Ромой Брахманом когда-то учились в одном классе. Я знал, что оба они, Миша и Рома, были студентами факультета востоковедения Московского университета, это позже факультет выделился в самостоятельное учебное заведение. Изучали они там то ли арабский, то ли персидский, а может, и тот, и другой язык одновременно.
Приглашение я охотно принял. Почему не повеселиться в хорошей компании? А заодно потанцевать, попить горячего глинтвейна из дешевого молдавского вина, что продавалось тогда по рублю бутылка в подвальчике бывшего особняка Грибоедова. Обещал прибыть вместе со своей девушкой. И мы с ней вроде бы уже и собрались, да в последний момент подружке моей вздумалось пойти в кино. Наше знакомство только начиналось, и спорить у меня никакого желания не было. На ту вечеринку мы так и не попали, Бог миловал.
Через несколько месяцев, уже в начале лета, всех, кто тогда собрался потанцевать и пофлиртовать, арестовали. Всех до одного. Обвинили их в желании сбежать за границу. На вечеринке будто бы об этом только и говорили. Кто-то донес, а скорей, был взят гэбэшниками за другое и потянул за собой знакомых, возвел на них напраслину. Миша и Рома получили по «червонцу» лагерей. Освободили и реабилитировали их лишь в 1955 году. Значительно позже оба, действительно, убыли за рубеж, как только им представилась легальная возможность...
С поэзией Федора Тютчева мы, школьники и студенты «сталинской эпохи», были едва знакомы. Учебники относили поэта к второразрядным русским литераторам, сочинявшим лирические стихи про золотые нивы, стройные березки и прозрачные майские вечера. Потому мало кто знал и понимал, что ставшие чуть позже знаменитыми строки Ф.Тютчева: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется...» мы с полным основанием могли впрямую отнести к своему времени. Никто не ведал, чем и когда обернется даже сказанное невзначай, между прочим. Слово могло проскочить мимо внимания вездесущих органов и доносчиков, а могло очень даже просто затащить на тюремные нары.
Нечто подобное тому, что случилось с моими приятелями, примерно в то же время произошло с двумя студентами Института кинематографии, впоследствии известными кинодраматургами Юлием Дунским и Валерием Фридом. Причем в квартире одного из домов на том же Арбате. Кратко излагаю рассказ самого Валерия Семеновича Фрида, с которым меня связывало довольно близкое знакомство с начала 70-х годов.
Собрались вечерком. Пели, веселились. Народ интеллигентный, начитанный, остроумный, а главное – молодой. Может, кто и брякнул пару опасных словечек. Как это у Осипа Мандельштама: «А где хватит на полразговорца, там помянут кремлевского горца». Но взяли студентов не только за вольный треп, к болтовне лишь прицепились. Обвинение предъявили куда более серьезное, страшней некуда: собравшиеся, дескать, обсуждали, как лучше из окна квартиры застрелить Сталина, когда его кортеж проезжает по Арбату, по главной правительственной магистрали. Арестованные клялись, что ничего такого не было, что расположение самой квартиры не позволяло ставить подобной задачи. Следователи не слушали, издевались, били, требовали «чистосердечно признаться». Наконец, один из них решил все-таки посетить «квартиру заговорщиков». Собственными глазами увидел, что все окна выходят отнюдь не на магистраль, а во двор, куда товарищ Сталин ну никак не мог заехать. Признав этот факт, следователь тем не менее заявил, что изменить ход дела не вправе. Приговор обычный: десять лет лагерного режима на севере.
На фоне таких, сплошной чередой следующих случаев, когда абсолютно ни в чем не виновные люди попадали в крупорушку карательных органов, даже сегодня не верится, что бывало и по-иному. Недозволенные речи звучали в Советском Союзе всегда, и в самые страшные времена тоже. Еще до войны, будучи совсем ребенком, я много чего запретного наслушался –во дворе, на улице, в огромной, на 23 семьи, коммунальной квартире. Естественно, жаловались друг другу на трудности бытия, нищету, полуголодное существование, на острую нехватку продуктов и товаров. Но не отказывались и от весьма рискованных обобщений. Как-то проскакивало, не имело последствий.
Говорили о сталинской кровожадности, якобы не свойственной Ленину и Троцкому, о безумной жестокости органов, о голоде, вызванном коллективизацией, и многом другом в том же духе. Позже люди, известные всей стране или только в своем доме, чуть не хором клялись, что слыхом не слыхивали ни о бесчинстве органов, ни о жутких условиях на объектах ГУЛАГа, ни об аресте сотен тысяч безусловно неповинных, ни о гиблом существовании рабочих и крестьян. Не могли не слышать. В памяти держать не желали – это другое дело.
Впрочем, в среде интеллигенции, среднего и высокого советского начальства, действительно, старались держать язык за зубами. Вокруг меня в детстве и юности был народ попроще и пооткровенней. Часто говорили, что думали. Только ведь и то правда: полностью, намертво отгородиться от простого люда, в общем-то, никому из советской элиты не удавалось. Где-то, как-то все равно общались, и про что толкует народ, конечно, знали. Считать, что в ежовские или бериевские жесткие рукавицы рядовые работяги попадали реже начальников и представителей интеллигенции, тоже нельзя. Таких несчастных только в числе знакомых моей семьи было, по меньшей мере, шестеро.
Хорошо помню их всех. Металлист, сапожники, портной, техник – брали, как говорится, без различия возраста и профессии. Из тех шестерых живыми после лагерей вернулись двое. Одного – приятели звали его Яшка-рыжий – освободили в коротенький «постъежовский» период 1938 года. Посадили его вовсе не за вольные разговоры, он и по-русски-то изъяснялся еле-еле, а писать вовсе не умел. Но угораздило его родиться в городе Вильно, который в те времена был польским городом. Вот и навесили ему совершенно дикий ярлык: «Личный осведомитель Пилсудского». От ярлыка так и грозило абсурдом, кто-то из следователей с сердцем подобрей не мог не обратить на это внимания и выпустил «осведомителя» на свободу.
О втором всегда вспоминаю с острой душевной болью. Простой сапожник Михаил Лернер был человеком веселым, любителем хорошо выпить и закусить. Наверное, в момент подпития сказал что-то лишнее. Из лагеря он вернулся совершенно немощным, с отбитыми в кровь почками. Вернулся в Москву, хотя права такого его лишили. Пробыл у нас в тесной комнате коммуналки два дня. На третий, по его просьбе и в отсутствие родителей, я отвел дядю Мишу к станции метро «Смоленская». Сосед рассказал, что видел, как его выносили на носилках санитары «скорой помощи». Выглядел он глубоким стариком, хотя ему еще не исполнилось и сорока...
Протесты по поводу происходящего тогда в стране чаще всего принимали форму едких анекдотов, иногда смешных, иногда довольно плоских. Задавали, например, вопрос, почему Ленин предпочитал ходить в ботинках, а Сталин в сапогах. Сами же и отвечали: «Ленин-то старался лужу обойти, а Сталин все норовит по луже пройти». Не стоит упрекать рассказчиков анекдота в чрезмерных симпатиях к «вождю революции». Людям и в те времена, и значительно позднее уж очень хотелось верить в то, что возможен был другой путь к провозглашенной цели, что это Сталин что-то там в ленинском учении исказил, испоганил «ленинские принципы партийной жизни», все испортил. Здесь речь о другом: несмотря на угрозу быть схваченными, люди то и дело позволяли себе высказаться честно и искренне.
Вспоминается случай совсем уж неординарный. Война только-только кончилась, в стране царил энтузиазм, все надеялись, что теперь-то народ вздохнет свободно. Оказалось, не все в это верили. Однажды мы с двоюродным братом-однолеткой собрались в баню. Тогда это было серьезное и отнюдь не простое мероприятие. Выбрали Рочдельские бани на Пресне, там очереди выстраивались покороче, не больше, чем на час-полтора. Помылись. Вернулись в предбанник. Рядом уже одевался солидный и видный мужчина лет сорока. И неожиданно завязал он с нами долгий и необычный разговор. Его и разговором назвать трудно – мы, пятнадцатилетние несмышленыши, выслушали целую лекцию абсолютно антисоветского содержания. Незнакомец начал с того, что баня паршивая, потому что в стране нет конкуренции, а дальше пошел молотить все подряд: колхозы обрекли население на жизнь впроголодь, большевики – это бандиты и обманщики, ни одного своего обещания народу не выполнили, постоянно врут. Войну чуть не проиграли, миллионы людей положили без надобности, самых лучших своими руками погубили... И так с полчаса, наверное. Не меньше.
Мы с братом только глазами хлопали, а потом и рты пооткрывали, когда незнакомец натянул на себя офицерский китель: на плечах золотились погоны подполковника, на груди в четыре ряда планки боевых орденов. Мы потом гадали, чем вызвали к себе его доверие. А может, он нас просто провоцировал? Но зачем, с какой целью? Скорей всего, незнакомцу хотелось высказаться, чтобы снять непомерную тяжесть с сердца. При таких мыслях он вряд ли долго гулял на воле.
Уже после марта 1953 года приятель рассказал мне еще один анекдот и уверял, что слышал его задолго до кончины «отца народов». Старшее поколение помнит развешанные повсюду сталинские цитаты, в том числе эту: «Печать – это самое сильное оружие нашей партии». Анекдот с едкой шутливостью объяснял, откуда она взялась. Товарища Сталина охранял батальон отборных солдат. Батальон охранялся отборным полком, а тот – отборной дивизией. И однажды в кабинет товарища Сталина забрался вор. Товарищ Сталин не растерялся, схватил со стола тяжелую государственную печать и ударил вора по голове. После того, как охрана увела преступника, товарищ Сталин присел к столу и записал в тетрадку: «Печать – это самое сильное оружие нашей партии». Смешно.
Думаю, подобного рода шуточки рождались в среде журналистов и литераторов – любителей красного словца. Понятно, что не очень маститых – те себя блюли и избегали малейшего риска. Кого-то, видимо, за словесные шалости забирали, однако остановить ручейки свободомыслия так и не удалось. Приведу еще один малоизвестный - или забытый - анекдот из «сталинского цикла», тоже наверняка сочиненный теми, кого Никита Хрущев вскоре назовет «подручными партии», то бишь журналистами. Так что закончим мы повеселее, чем начали.
В Кремле идет совещание передовиков. Сталин в докладе подчеркивает гигантские успехи социалистического строительства и говорит, что символом этих успехов является новое великолепное здание, возведенное на Красной площади. Все выступающие поддерживают: успехи – гигантские, здание – великолепное. Слово берет передовик Иванов: да, успехи замечательные, но вот странное дело – накануне вечером он гулял по Красной площади и никакого нового здания почему-то не видел. В заключительном слове товарищ Сталин поблагодарил всех присутствующих, однако заметил: «Что касается выступления передовика Иванова, то скажу так: надо поменьше гулять и побольше читать газеты».
Во времена оттепели языки, разумеется, еще больше развязались – сажали уже не за все, а лишь по выбору. Вот шуточка, пародирующая хитроумный стиль сообщениий Телеграфного агентства Советского Союза. Как-то вознамерились Никита Хрущев и президент США Джон Кеннеди бежать стометровку. Победил Кеннеди. ТАСС о событии сообщил так: «Вчера состоялись соревнования по бегу на сто метров между председателем Совета министров СССР Н.С.Хрущевым и президентом США Джоном Кеннеди. Наш Никита Сергеевич занял почетное второе место. Президент Кеннеди пришел к финишу предпоследним».
Тяжелые, ужасные времена еще совсем недавно переживала Россия и ее народы. Драконовская цензура, тоталитарный пресс, угроза зверской расправы за каждое невзначай оброненное слово, а то и безо всякой причины, просто по желанию опричников из ЦК-НКВД-МГБ-КГБ. Но все это не смогло заткнуть рот гражданам страны кляпом. Живое слово стойко сопротивлялось репрессиям.