Путешествия в сапогах-тихоходах
«Самолет пожирает пространство. А пешеход творит его: чего только не увидит странник на своем неторопливом пути»
М. Пришвин,
из книги «Глаза земли».
Как-то мне пришлось ехать с самого севера Советского Союза на самый юг - из Таллинна в Одессу.[!] Ехал я с новыми знакомыми на их машине, такая случилась оказия. Мои знакомые, одесситы, муж и жена, оба инженеры, работали в Мурманске (вкалывали), зашибая деньгу, по среднесоветским меркам, большую. Вот сравнение. В разговоре по дороге я, журналист республиканской газеты, похвастался, что имею на отпуск аж 300 рублей, и спросил, чувствуя себя с такой суммой равным всем богачам на свете, сколько они везут в Одессу? (Разговор был откровенный). Мои знакомые, как-то непонятно для меня сконфузясь, ответили, что собираются потратить на Черном море 10000 рублей...
Но не это, не это было главным в той поездке, не этим она мне запомнилась. Намаявшись за зиму в суровом Мурманске, одесситы спешили на юг. Мы, проезжая по всей Прибалтике, через три ее столицы - Таллинн, Вильнюс, Ригу, мы нигде не остановились. Я елозил на заднем сиденье, бросаясь от одного окна к другому, выворачивал шею, чтобы хоть чуть-чуть рассмотреть какой-то собор, какой-то костел, какой-то памятник, радовался красному огню светофора, который заставлял визжать тормоза...
Мы ехали вдоль взморья, мимо стройных редких сосен, за которыми искрилось Баренцево море, и на пустынный песчаный берег накатывалась несильная, скучавшая по человеку волна; мы проносились мимо густых лесов, где войдя в глубь лишь на десяток метров (по надобности), я видел грибы - боровики, рыжики, белые, начинались ягоды - черника, малина... Мы пролетали мимо сельских храмов, на фронтонах которых стояли фигурки святых, двери их были открыты и внутрь зазывал душистый сумрак с теплящимися в глубине огоньками свечек... Мимо озер мы просвистывали, где на зеленом берегу не было никого, в окошко задувал воздух, пахнувший свежей водой, кувшинками и рыбой... Уютнейшие на вид харчевни нам попадались, и повар в белом фартуке махал нам рукой - мы доставали черствые бутерброды и вонзали в них голодные зубы... Вдруг предстал перед нами изломанный страшнейшей бурей сосновый лес - зрелище было апокалипсическое: высокие сосны то были сломаны, то повалены друг на дружку, лежали крест-накрест: буря будто бы только что покинула лес, оставив слепок своей ярости, которую нужно было непременно понять, найти для нее свое слово... Мы ужаснулись наспех, но не остановились.
Мы проезжали мимо каких-то могучих валунов на обочинах дорог, на боках их были вырублены древние буквы, которые хотелось прочитать, приобщиться к древности; мимо заливных лугов с синими островками ириса и белыми - ромашки; мимо села «Острая могила» в Белоруссии, где на каком-то участке шоссе машины неожиданно взлетают в воздух и переворачиваются - бог спас одесситов, спешащих домой; мимо указателя в сторону Хатыни мы пронеслись, лишь чуть повернув к нему голову...
Мои одесситы держали постоянную скорость, каждый отнятый у дороги километр удалял их от холодного и неуютного Мурманска, чей призрак, должно быть, гнался за ними, пока мы не въехали в пределы Украины. Но и здесь, ни в дивном Киеве, ни в других городах и городках, утонувших в вишневых садах, мы не снизили скорости: впереди, тоже призраком, уже маячила Одесса.
А я тогда, за те полторы тысячи километров дороги, столько недосмотрел, недовидел, возле столького недостоял и недосидел, стольким недолюбовался, столького, смотря и стараясь понять, недодумал, недопонял, что, честное слово, заболел и, если не навсегда, то надолго.
И какая-то мысль уже начала зреть в моей голове...
Еще на большей скорости мы летели через какое-то время от Сан-Франциско до Лос-Анджелеса - мимо высоких холмов, словно устланных свежей соломой, с серыми остовами давным-давно упавших деревьев, мимо холмов зеленых и кудрявых, где упрятали от всего мира свои дома американские миллионеры, мимо склонов, поросших незнакомой травой и незнакомыми кустарниками, мимо угрюмого Тихого океана с длинной неприветливой прибойной волной и пустынными берегами, за горизонтом его - далеко, далеко, далеко- начинаются берега Европы, Испания, Франция, Нотр-Дам де Пари, Мона Лиза...
* * *
К нам должны были прийти гости, нужно было срочно в магазин, на улице шел дождь, а на моих туфлях треснула подошва - вот тут-то я и вспомнил про сапоги. Старенькие полусапоги, которые я зачем-то храню вот уже десяток лет, забросив на антресоли. Достал их и стал надевать.
- Это еще откуда? - спросила жена. - Что за уродины? - Она про них совершенно забыла.
- Волшебные, - сказал я, топнув для удобства ногой, - один знакомый кот подарил. Давай деньги. Что купить?
- Держишь дома всякое старье... Купи бутылку масла, хлеб и вино. И поторопись.
Я взял зонтик и вышел из дома.
Сапоги были не старые, а только поношенные.
Спешить не получалось. Сапоги, показалось мне, были связаны друг с дружкой - я наклонился даже и проверил. Шаг у меня выходил не то что короткий, а какой-то при-тор-ма-жи-ва-е-мый.
Вначале я злился, но возвращаться не хотелось, а на полдороге я свыкся с неторопливостью шага. Шел, крутил зонтик над головой и от нечего делать разглядывал то, что попадалось на пути. Сапоги то и дело норовили остановиться, и я постоял возле лужицы на асфальте.
Дождь бросал в лужу тонкие проволочные колечки. Я услышал шелест дождя, сыпавшего на кусты сирени, туи и самшита, - тихий, похожий на шелест крыльев множества мотыльков. Дунул ветер - с ветки сирени сорвались три тяжелые капли и одновременно ударили по луже. Возникли круги - раздался громкий гитарный аккорд. Круги, подрожав, разошлись, звук затих, в лужу снова стали падать мелкие балалаечные колечки.
Я поднял голову.
Вокруг были владения Дождя. Там и сям легко вырастали высокие стены и колонны, замки, деревья. Дождь строил в нашем городе свой город - высокий, стройный, тут же осыпающийся. В городе Дождя было душисто, как в саду. Каждый листик пах, как цветок.
Я понял, что старые сапоги превратились за десять лет в сапоги-тихоходы. Гости сидели уже за столом, когда я вернулся.
- Заснул там, что ли? - спросила жена в прихожей. - Где ты застрял?
- Стоял у лужи, считал колечки, - ответил я, решив не рассказывать о городе Дождя.
- Оно и видно. Снимай сапоги, садись поскорей за стол.
- Куда торопиться? - сказал я.
Я надевал сапоги-тихоходы не часто, они все же были для меня роскошью, как, скажем... ну, скажем, как туфли английской фирмы «Барон». Да и надевая уже, вспоминал: и то нужно было бы сделать, и другое... Но поздно: только я делал в них первый шаг, как рождалось состояние, когда всё спешат еще руки и ноги, спешат все отмечать вокруг глаза (так ли все, как вчера?), спешат мысли - они сменяют друг дружку, подобно комбинациям стеклышек калейдоскопа. А сапоги-тихоходы не пускают бежать, и постепенно сообщаемый ими ритм передается сначала телу, а потом и мыслям.
Бывало, я просто глазел, многое замечая по дороге, быть может, то, чего не увидел бы, идя привычным для меня деловым шагом, шагом человека, занятого своими (а вернее, не своими) мыслями, но бывало...
...Недалеко от моего дома стоит высокий раскидистый тополь. Листвы на нем так много, что зеленый покров кажется телом тополя. Нет ни минуты, мига нет, чтобы десяток-другой листьев не трепетал; а при сильном ветре в глазах рябит от биения тысяч листьев.
Как-то утром я встал чуть рассвело. Еще не шумели машины, во двор еще никто, кроме меня, не выходил, и прохожих не было на улице.
Была та тихая и короткая пора раннего утра, когда ночные ветры и ветерки уже улеглись, а дневные еще не принялись за дело, и тополь - весь - был неподвижен.
Но мне не верилось в неподвижность листвы, я знал, что ее не может быть у тополя, который я привык видеть полным жизни и движения, не может быть даже тогда, когда он спит...
И я увидел, остановившись, то, что искал! В большом зеленом теле дерева бился один-единственный листок, не знаю, каким ветерком движимый, не знаю, какой силой колеблемый. И листок... показался мне в этот сокровенный утренний час живым, бьющимся - сердцем тополя.
ЗОЛОТАЯ ГРУСТЬ
Как-то я, еще журналист, шел уже к вечеру от одного молдавского села к другому. Шел по дороге, желтой змеей ползущей на запад и исчезающей за холмом, а передо мной разворачивал свое действо закат.
Осеннее, по-вечернему золотое солнце, спускаясь к горизонту, попало в плотное облако. Оно было исчезло в нем, потерялось, но нет, все-таки пронизало и теперь проваливалось, выпадало из облака, как выпадает через случайную прореху в кармане тяжелая монета. Вот-вот и канет за горизонт, до которого оставалось всего ничего.
Я увидел неминуемое и вдруг припустил, пыля, по направлению к действу.
- Облако-о-о! - закричал я что есть мочи. - Облако, держи его крепче, не выпускай!
Но прореха расширилась, тяжелая монета солнца выпала из облака и тут же канула за горизонт, оставив над собой всплеск - догорающее, как костер, дрожащее сияние. Неминуемое свершилось.
Я снова перешел на шаг. Вокруг меня быстро, густеющим роем мух, собиралась темнота.
- Прощай, мой золотой, - сказал я угаснувшему дню, дню, исчезнувшему за горизонтом, - прощай! Я ждал от тебя хоть какого-то прибытка, да, видишь, и на этот раз ничего не получилось...
Грустно было, но грусть эта была особая, и я уложил ее в карман, как уложил бы золотую монету, выпавшую из облака прямо к моим ногам. Иная грусть - это ведь тоже прибыток, граждане...
МОЛИТВА
Царь Холод въехал в наш город на Ветре-коне.
Северный ветер дул всю ночь, к утру улицы, дома, деревья являли собой картину ночного, с одной стороны, снежного нашествия. Особенно красивы были сугробы, наметенные там и сям. Ветер затейливо вытянул их навершия в сторону юга, мороз укрепил - и теперь можно было любоваться изящными сооружениями, что могли бы подсказать авиаконструкторам максимально обтекаемые формы фюзеляжа.
А иные сугробы были похожи, может быть, на корабли инопланетян - сплошь белые, они захватили в эту ночь наш город. На столбах появились высокие боярские шапки-набекрень, столбы еще выше задрали головы.
Вывески были так залеплены снегом, что казалось, когда он растает, там будут уже другие надписи.
Снег на соснах в лесопарке напоминал спешно взбиравшихся по веткам белых медвежат.
Нашествие, нашествие...
На самом верху нашего лесопарка был небольшой сосновый питомник. Сосенки выросли уже с человека - я направился, скрипя снегом, туда.
Подошел к питомнику- и обомлел. Спиной ко мне стояли одинаково согбенные женщины в белом, с головой, одеянии. Так послушно наклоняют головы и спины только на молитве. На скрип моих шагов молящиеся не обернулись, только одна, стоящая впереди, откинула покрывало - из-под белизны снежной ткани выглянула пушистая сосновая ветка...
* * *
Сапоги-тихоходы - конечно, открытие. Я мог бы даже запатентовать его, если бы... если бы его не сделал еще Аристотель, основавший школу перипатетиков, про-ха-жи-ва-ю-щих-ся. Неспешно меряя аллеи садов Ликея, философ, видимо, излагал ученикам не только готовые мысли, но и те, что приходили в голову в процессе прогулки.
Я же подумал (открыл), что шагами дано измерить то, что не меряется ни метрами, ни часами. В своем дневнике я нашел эту формулу, написанную, оказывается, давным-давно:
Любовь шагами
Мерю до утра,
Бродя один
Кварталами ночными...
То стихотворение не было дописано, и та любовь - и слава богу! - не была измерена. Она вырастала с каждым шагом, с каждым ночным кварталом, пока не стала большой, как город.
С тех-то пор и появилось, видимо, у меня открытие: шаги как мера неизмеримого, шаги как мера всех вещей.
А потом уже пришел ко мне кот и подарил сапоги-тихоходы.