ПАМЯТИ друга
Честно говоря, я несколько удивилась, увидев его на приемных экзаменах в университет. Лёва с его поэтическим даром – на филфак? «Я хочу быть ортодоксальным учителем», - объяснил Лёва, как о чем-то давно решенном. Я не знала, что такое «ортодоксальный», но, на всякий случай, согласилась. До войны мы учились в пятом классе школы № 35. Лёва был известным школьным поэтом, а на меня всегда действовала магия рифмованных строчек. Уже после войны я узнала, что он был ЧСИР - членом семьи изменника родины. Его отец был расстрелян в 1938 году. Тогда это называлось « 10 лет без права переписки». Но это было далеко не все, что судьба-злодейка уготовила своему пасынку. Началась война. Одесситы бежали из города, несмотря на уверения властей, что Одессу немцам никогда не сдадут. На семью Рожецкиных лимита не хватило. Их угнали в гетто вместе со всеми одесскими евреями.
За все пять лет нашей совместной учебы Лёва ни единым словом никогда не обмолвился об этом периоде своей жизни. Он стал «ортодоксальным учителем» и вышел на пенсию, не дожидаясь пенсионного возраста. Ему положили 55 рублей в месяц - так советская власть оценила 45-летний труд учителя.
-И все равно я был счастлив, - рассказал он в 1994 году, когда мы с мужем приехали в Одессу, - у меня появилось свободное время. Раньше его не было. Я снова начал писать. Представляешь? Через 45 лет! Я написал книгу о гетто. Почему верлибром? Не знаю. Никогда раньше верлибром не писал. Словно кто-то водил моей рукой. Он хотел сказать «Бог», но постеснялся: ведь мы были атеистами. Книжка под названием «Позднее эхо» вышла в 1993 году тиражом в 5 тысяч экземпляров.
Вот отрывок из предисловия к ней.
Человек Катастрофы, маленький пленник гетто в Одессе, вынужденный осознать себя парией, евреем, прежде чем осознал себя личностью. Всю свою жизнь он нес в себе голоса и лица тех, кто не выжил, хранил этот запах судьбы и смерти, отверженности и обреченности, запах холодной беды, неизбывной и непреодолимой. Это было в нем всегда. И тогда он написал книгу.
Есть такая мера естественности, за которой искусство (оставаясь искусством) как бы исчезает. Есть такая мера боли, при которой уже как бы и нет нужды в иных энергетических источниках внутри стиха. Есть такая мера такта, которая позволяет написать обо всем, даже о том, о чем нельзя, невозможно писать. Он написал книгу о гетто, Об одесском гетто. О том, что видел сам. И сделал это с такой мерой естественности, с таким чувством боли, с такой пронзительной обидой за человека и такой верой в него, что эта книга куда больше обычного свидетельства. И все же это свидетельство. Только не перед земным судом.
Это предисловие написал поэт Юрий Михайлик. Я не знаю, как можно лучше написать об этой книге. И поэтому воздержусь от комментария, обычного в любой статье о поэзии. Эту книгу невозможно цитировать и разбирать по полочкам. О Холокосте написаны горы воспоминаний, рефератов, исследований. Но никто еще не писал о нем так: с позиций 13-летнего мальчика, пытающегося осознать то, что осознать невозможно. Пусть судит читатель.
Снова мы увиделись четыре года спустя в Израиле.
- Существует присловье, что в Израиле - евреи всех национальностей. Но здесь нет антисемитизма. Это скромное открытие позволяет мне по-новому взглянуть на Израиль. Другое открытие: антисемитизмом заражены мы сами, евреи, часто помимо нашей воли. У меня это выразилось, в частности, в таком уничижительном взгляде на себя и на других. В убеждении, что по своим нравственным качествам мы хуже, чем неевреи. Я думаю, что это в какой-то степени следствие многолетней антисемитской практики внушения, что еврей в чем-то ущербнее нравственно: хитрее, жаднее, скупее, чем русский человек. Этот взгляд жил глубоко внутри нас, помимо даже нашего сознания. Или взять смешанные пары. У нас в Израиле нет такого отторжения неевреев, какое было в России по отношению к евреям. Я пришел к выводу, что мы, евреи, оказались терпимее, благороднее. У нас нет этого гнусного, подлого, постыдного рефлекса отторжения. И что самое отрадное - никто не говорит плохо о родине. Люди, конечно, вспоминают отдельные случаи антисемитизма, но я не видел ненависти. Мол, нас там угнетали, так теперь не грешно взять реванш. Я считаю, что хулить место, где родился и вырос, растил детей, любил, страдал, грешно и несправедливо. Чернить людей, нацию в целом ,страну в целом безнравственно.
-Ну а к советской власти у тебя нет претензий?- вклинилась наконец я.- К власти, которая убила твоего отца и миллионы других людей?.. Власть - это ведь тоже «родина»...
- Вопрос о советской власти намного сложнее, чем тебе представляется, - парировал Лева.- У меня лично к ней неоднозначное отношение, хотя я и сын расстрелянного «врага народа». Но я не хочу касаться этой больной для меня темы. Плохое из моей памяти исчезло не совсем, иначе я бы эту книжку не написал. Но только ради плохого я бы тоже не стал ее писать.Пафос разоблачения в моей книге - не главный. Я не знаю, может быть, я задумал одно, а получилось другое.
Я не стала спорить, хотя это христианское всепрощение было мне чуждо. Я - жестоковыйная. У меня к советской власти однозначное отношение: я ее ненавидела и ненавижу, хотя личных претензий у меня неизмеримо меньше, чем у Левы. Мне ближе библейский завет: « око за око, зуб за зуб».
Лева написал еще одну книгу - « Круги по воде». Это вторая книга о Катастрофе писателя, пропустившего ее через собственную жизнь и заплатившего за свой опыт самую высокую цену. Если в первой автор на одном дыхании поднимается до трагических высот Холокоста, то во второй он уже осмысливает собственный опыт и опыт своего поколения с позиций общегуманистических, где несть ни эллина, ни иудея, а есть лишь страдающее человечество. И самая беззащитная и ранимая его часть - дети.
Лева не стал автором одной темы, как предполагал. Он написал две поэмы - «Бабель» и « Раскольников» (по Достоевскому) и 26 рассказов. Рассказы остались в рукописи, выверенные до последней запятой, переписанные от руки и приготовленные к печати. Лёва не пользовался машинкой. Ее у него просто не было. Я надеюсь, что все, что написал Лев Рожецкин, со временем будет издано. Должно быть издано. Не может не быть издано.
16 июля Льву Самойловичу Рожецкину исполнилось бы 80 лет.
Три телепередачи, посвященные писателю Льву Самойловичу Рожецкину, пройдут в начале августа по каналу RTN.
Лев Рожецкин
Глава из поэмы
«Позднее эхо»
ДЕВУШКА
Нас разместили
в здании бывшей синагоги.
«Сегодня ты будешь спать
с молодой девушкой»,-
сказала она,
расстилая на грязном полу
пальто с красной подкладкой.
Сказала не столько с кокетством,
сколько с гордостью,
зная цену своим словам.
Взрослые девушки
казались нам, мальчишкам,
существами из другого мира,
отделенными от нас
незримой чертой.
Иногда они
смотрели на нас
с лукавой улыбкой
и могли снисходительно
потрепать за вихор.
И вот-
как нелепо сбывшийся сон-
взрослая девушка
лежала рядом,
мерно дыша
упругой грудью...
« Сегодня ты будешь спать
с молодой девушкой...»
Эти слова
не вызвали у меня
никаких эмоций.
И не потому.
что ее внешность
казалась заурядной:
круглое лицо,
рыжеватые волосы,
глаза без ресниц.
Недалеко от нас,
в правом углу,
был временный погост.
куда складывали мертвых,
и ночами
я прижимался ближе к маме,
ища защиты в ее тепле...
Девушка улыбалась.
Она еще не совсем сознавала,
где находится,
она еще не сознавала
свою человеческую, женскую сущность.
По утрам,
вынув зеркальце,
пудрила лицо,
пыталась выровнять брови
в тонкую ниточку...
Ночью солдаты,
охранявшие нас,
врывались в «синагогу».
Как сборщики податей
на людном рынке,
они обходили спящих людей,
рылись в вещах,
как псы на свалке,
срывали шапки, платки, косынки
и требовали золото.
Золота!Золота! Золота!
Ибо какие же это евреи,
Если у них нет золота?
Девушка закрывалась платком
И сжималась в комок.
Когда солдаты уходили,
она облегченно вздыхала
и даже пробовала улыбнуться,
как бы говоря:
« Надо же!..»
Однажды
во время очередного налета
солдат подошел к моей соседке
и что-то сказал ей
на своем языке.
Девушка,
поняв его по-своему,
вынула из сумки маленькое колечко
с бирюзовым камушком
и протянула его солдату.
Солдат равнодушно взял колечко
и, тыча ей в грудь грязным пальцем,
дал ей понять,
чтобы она шла за ним.
Девушка густо покраснела
(«Зачем? Пожалуйста...
Не надо...Не надо...»),
Беспомощно оглянулась по сторонам,
ища защиты.
Но люди отворачивались,
старались не смотреть в ее сторону,
никто не поднялся,
никто не попытался остановить солдата,
и девушка покорно пошла за ним.
О, страх,
Убивающий в человеке
все человеческое!
Мы быстро смирились с ее уходом:
все больше мертвых
стыло на временном погосте,
голод терзал желудок,
каменели сердца.
И вдруг она появилась снова:
все в том же пальто,
но в новой пушистой шапке
и в черных сапожках
на высоком каблуке.
В правой руке- сумочка.
В левой- котелок,
плотно прикрытый крышкой.
Чинной походкой,
ни на кого не глядя,
она шла по захламленному, грязному залу,
и в лице ее было что-то вызывающее,
даже надменное.
Весь ее вид
как бы говорил:
« Не нуждаюсь ни в чьем сочувствии,
мне не хуже, чем вам,
а, может быть и лучше»
Вынула из сумочки сигарету,
закурила,
неумело втягивая дым...
Я был удивлен и обрадован,
что девушка жива,
и был удивлен еще больше,
когда она протянула мне
солдатский котелок
с горячей, дымящейся кашей.
Я жадно поглощал кашу,
прижав к груди горячий котелок,
а девушка смотрела на меня
с грустной и горькой улыбкой...
Я продолжал уплетать кашу,
стараясь поскорей насытить желудок,
не замечая ее слез,
не чувствуя их соленого привкуса.
Но когда я взглянул в ее глаза,
в них было столько тоски,
столько бездонного отчаянья,
что ложка с кашей
замерла в моей руке.
Прощаясь,
девушка поцеловала меня в щеку.
Страшно смутившись,
я стер поцелуй рукой.
В ладони остался след помады,
похожий на кровь.
comments (Total: 3)