Спасибо, Женя!
Евтушенко - 80!
Сейчас уже кажется немыслимым, чтобы самый популярный русский поэт был с такой иноземной фамилией. Впрочем, дело привычки – русская поэзия пестрит нерусскими именами: Фет, Мей, Надсон, Мандельштам, Бродский. А какая смешная фамилия, к слову, у нашего родоначальника, не я первым заметил: Пушкин.
Где-то в самом начале 90-х Берт Тодд привез Вам в Москву первое, нью-йоркское издание моих «Трех евреев» - тогда еще «Роман с эпиграфами»: Вы в нем проходили, как маргинальный персонаж, а главный герой – Бродский. По возвращению в Нью-Йорк Берт рассказал мне, что никогда не видел Вас в таком гневе после того, как Вы прочли за ночь мою горестную исповедь (как раньше – Фазиль Искандер, а позднее – Булат Окуджава, но, в отличие от Вас, sine ira et studio*).
Не спорю, там было за что Вам гневаться. Честно, когда я надписывал Вам книгу, то предвидел и, грешным делом, предвкушал Вашу реакцию, пусть и в негатив, но меньше всего ожидал, что Вы обидитесь, что в главе о поэтическом турнире Бродского, Евтушенко и Кушнера в нашей питерской квартире называю Вас Евтухом.
Это было в привычках Бродского переиначивать, перевирать чужие имена: Барыш, Шемяка, Лимон, Маяк, Борух (Борис Слуцкий). Соответственно Вы – Евтух. Да и не только один Бродский – общепринятая в наших кругах Ваша кликуха даже вошла в словари, ничего обидного не вижу.
Дело прошлое, конечно, Вы – человек незлобивый и незлопамятный и пару раз порывались меня простить через посредничество нашего общего друга.
Помню, когда Вы сняли квартиру рядышком в Квинсе, зашел как-то Берт и спрашивает, нет ли у нас затычки для ванной: «Женя говорит, что простит тебе Евтуха, если у тебя найдется».
Увы, затычки у меня не нашлось, и наше с Вами примирение состоялось только на панихиде Тодда.
- Если я вам жму руку, Володя, значит прощаю за Евтуха, - сказали Вы и тут же обрушили на меня – с ссылкой на своего тезку Рейна – новую версию Вашего конфликта с Бродским: будто бы Бродскому подкинул чернуху на Вас М-н, а тот действовал по заданию гэбухи, которая завербовала его, пока он сидел в следственном изоляторе Большого дома.
Об этом досадном инциденте, поссорившим двух самых-самых из наших поэтов – самого известного и самого талантливого, я услышал впервые в смутном изложении Бродского за два дня до его отъезда, когда мы с Леной Клепиковой пришли прощаться в его ленинградскую «берлогу», а спустя полтора месяца от Вас, Женя.
Обе эти версии изложены сначала в «Трех евреях», а позже – в нашей с Леной американской книге «Yuri Andropov: A Secret Passage Into the Kremlin».
Вкратце – скорее для читателей, чем для Вас, Женя: будто бы с Вами советовались о Бродском на высшем уровне, и Вы сказали то, что от Вас ожидали услышать – да, Вам не представляется судьба Бродского в России, но хорошо бы тому упростили формальности и облегчили отъезд.
Позволю себе процитировать самого себя – вот что я писал в «Трех евреях» в 1975 году по свежим следам событий:
Повинную голову меч не сечет, а Женя, похоже, был неуверен, правильно ли он поступил, угадывая мысли и желания председателя КГБ. А какое чувство было у Пастернака после разговора со Сталиным о судьбе Мандельштама?
Прошлым летом в Коктебеле, едва приехав и не успев еще пожать Женину руку, я подвергся с его стороны решительному и жестокому нападению – без обиняков он выложил мне все, что думает о Бродском, который испортил ему американское турне: инспирированная Бродским и компрометирующая Евтушенко статья во влиятельной американской газете, а из-за нее, впервые за все его поездки в Америку, полупустые залы, где он выступал. Фотограф нас заснял во время этого разговора, лицо на фотографии у Жени разъяренное.
Шквал агрессивных оправданий – Евтух настаивал на полной своей невиновости перед Бродским.
Я склонен ему верить, убрав прилагательное «полная» - скорее всего он и в самом деле невиновен или виноват без вины, так что зря Бродский затаил на него обиду.
Я по-прежнему так думаю.
Этот эпизод имел далеко идущие последствия. Как волны от брошенного камня. Наш общий товарищ Берт Тодд пытался и Вас с Осей помирить, как нас с Вами, но не тут-то было. В отличие от нашей с Вами размолвки, ваша с Бродским вражда была не на жизнь, а на смерть. Помимо прочего, двум русским поэтам было тесно на американской земле, а тем более в одном городе, как он невелик – в Нью-Йорке.
Два поэта-культуртрегера, два полпреда русской культуры на один космополитичный Нью-Йорк – как поделить между вами здешнюю аудиторию?
К тому времени Бродский уже вышел из Американской академии искусств в знак протеста, что в нее иностранным членом ввели Вас, объясняя свой демарш объективными причинами, хотя налицо были как раз субъективные. И вот Берт сводит Вас с Бродским в гостиничном номере, а сам спускается в ресторан, заказывает столик в надежде славы и добра.
Выяснив отношения, пииты являются через час, поднимают тост друг за друга, Ося обещает зла на Вас не держать. Все довольны, все смеются - больше других, понятно, домодельный киссинджер. Недели через две Берт встречает общего знакомого, тот рассказывает, как в какой-то компании Бродский поливал Евтушенко. Берт заверяет приятеля, что это уже позади, теперь все будет иначе, он вас помирил. “Когда?” Сверяют даты - выясняется, что Бродский ругал Вас после Вашего примирения. Наивный Берт потрясен:
- Если бы ты знал, сколько Женя натерпелся от Бродского! – говорит он мне. - Женю тотально бойкотируют в Америке, отказ за отказом, всеобщий остракизм. Особенно здесь, в Нью-Йорке. Какой-нибудь прием или банкет – приглашают Евтушенко, а потом отменяют приглашение из-за того, что гости отказываются рядом сидеть. Я ему не рассказываю, не хочу огорчать. Женя очень ранимый. А твой Бродский... Поэт хороший, а человек - нет.
Сам Ося называл себя «монстром», немного, правда, кокетничая этим. Я сам от него слышал, а потом нашел подтверждение в его интервью.
Вся история из первых рук – от Берта Тодда, а он врать не станет.
Он был нам с Вами верным другом. Благодаря ему, мы с Леной, едва приехав, получили грант на два семестра в Квинс-колледже, а Вас ему удалось протащить сюда почетным профессором: distinguished professor. Из-за чего и разразился скандал с участием Бродского уже на исходе его жизненных сил, ибо, как он считал, Вас взяли на место несправедливо уволенного Барри Рубина, друга и переводчика Бродского.
Проживи Бродский чуть дольше, он, возможно, и довел бы этот квинсколледжный скандал до крещендо, с выносом избяного сора на страницы той же «Нью-Йорк Таймс», главного мирового арбитра. Судьба, однако, распорядилась иначе.
Меня предупредили, чтобы я не читал их прилюдно, лучше – дома, но – нетерпение сердца! - я не внял и вышел из Klapper Hall на лужайку кампуса. Уже зажглись фонари и звезды, с куинсовского холма как на ладони сиял силуэт Манхэттена (минус голубые башни-близнецы, к «дыре в пейзаже» надо было еще привыкнуть), стояло бабье, или, как здесь говорят, индейское лето, я был в легком подпитии, но письма меня мгновенно отрезвили. Одно: от Бродского – президенту квинсовского колледжа: про увольняемого из-за Вас Барри Рубина. Другое: от Берта – второй жене, которую он попрекал, что та раскрыла его тайну третьей жене: что он был агентом ЦРУ.
Второе письмо не имеет отношения к моему рассказу, как-нибудь в другой раз. Зато отрывок из первого я прочел Вам на следующий день, когда Вы позвонили мне из Джей Эф Кей перед самым отлетом в Москву.
Помню, Вы упрекнули меня в том, что хотя я всегда был веселым, но здесь, в Америке, у меня появилась легкость, с какой я обижаю людей: да, мы такие, как вы рассказываете, но у вас нет сожаления, что мы такие, вы пишете без боли. Не знаю, может Вы в чем-то и правы. Потом речь зашла о Бродском – я не утерпел и зачитал абзац из его письма про Вас:
“Трудно представить больший гротеск. Вы готовы вышвырнуть человека, который свыше трех десятилетий изо всех сил старался внедрить в американцев лучшее понимание русской культуры, а берете типа, который в течение того же периода систематически брызжет ядом в советской прессе, как, например,
«И звезды, словно пуль прострелы рваные, Америка, на знамени твоем».
Конечно, времена меняются, и кто прошлое помянет, тому глаз вон. Но «конец истории», мистер Президент, не есть еще конец этики. Или я не прав?
Что Бродский не учел – в Америке подобные письма имеют обратное действие. Да и в любом случае, на контринтригу у Бродского уже не было времени. Через два с половиной месяца Вы стояли у гроба Бродского, не подозревая о телеге, которую покойник послал президенту Квинс-колледжа. А если бы знали? Все равно пришли бы – из чувства долга. Как поэт – к поэту. Как общественный деятель – на общественное мероприятие.
Как все-таки мертвецы беспомощны и беззащитны.
Возвращусь, однако, к Вам – живому. Опять Вы, Женя, в роли жертвы, потому что, уверен, слыхом не слыхивали об интриге в Квинс-колледже. И впервые услышали от меня - я был поневоле горевестником. А что мне было делать? Скрыть от Вас это письмо?
Вы были потрясены – привыкли к оральным наездам, никак не ожидали письменного. В голосе у Вас была растерянность:
· Подарок на Новый год.
· Ну, до Нового года еще надо дожить.
· Как бы достать это письмо?
· Оно передо мной.
· Вы собираетесь его публиковать?
· Факсимильно? Не знаю. Но помяну или процитирую в «Post mortem», моем романе о человеке, похожем на Бродского – это уж точно.
· Вы пишете роман о Бродском?
- О человеке, похожем на Бродского, - еще раз уточнил я на всякий случай. – Чтобы сделать Бродского похожим на человека. Стащить его с пьедестала.
В ту мою московскую книгу вошел и докурассказ «Мой друг Джеймс Бонд» - с этой историей и не только этой. Но предварительно я напечатал его в здешней периодике и послал в «Литературку», которая снова меня вовсю печатала, как до моего отвала, но тут произошла заминка. Главред не знал, что делать, пока не встретил Вас случайно в Переделкине и сказал о своих сомнениях:
- Что делать?
- Печатать! – сказали Вы, не колеблясь.
При этом разговоре присутствовал один мой московский приятель, который и рассказал мне эту историю.
Вот еще один наш разговор, когда Вы позвонили мне из Оклахомы - я вынес его на заднюю обложку моего мемуарного романа «Записки скорпиона», о котором зашла речь:
- Вы правильно, Володя, сделали, что написали и опубликовали письмо Бродского обо мне и свой комментарий.
После таких слов раздрай между нами окончательно ушел в прошлое.
Дважды спросили, что сейчас пишу. Что мне оставалось? Я раскололся.
- «Записки скорпиона».
- Нас, православных, покусываете?
- Евреев - тоже. Что эллин, что иудей – едино.
Спасибо Вам за все, Женя! За Вашу дружбу, в которой Вы вели себя безупречно. За наши совместные прогулки и поездки, за наши разговоры, за Ваши письма и автографы, за Вашу поддержку меня, молодого тогда писателя, за Вашу доброту и гостеприимство – когда мы с Леной приходили к Вам в гости на Котельническую или жили с сыном у Вас на переделкинской даче, где днем мы с Жекой ловили бабочек, а вечером Вы знакомили нас со своими друзьями: среди самых сильных моих впечатлений – Белла Ахмадулина, Ваша первая жена. Спасибо, наконец, за посвященное мне в ответ на мой критический наскок полемическое стихотворение «Многословие», хоть Вы вынужденно сняли посвящение в последующих публикациях после моего отъезда.
Что сейчас говорить о стихах – столько о них говорено - переговорено, в том числе мною – с дюжину текстов в периодике и в моих книгах, там и здесь, о Вашей поэзии. «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» - к Вам эта формула подходит больше, чем к кому-либо. Вы и запомнитесь, прежде всего, как поэт-гражданин – один Ваш всемирно прославленный «Бабий яр» чего стоит! Но будь я составителем Вашего «избранного», я бы, отбросив скоропортящуюся стихотворную публицистику, включил туда только Ваши лирические стихи – лучшие из них. Положитесь на мою объективность, тем более Вы знаете, что я предпочитаю иную поэтику, Вы не входите в число моих самых-самых любимых поэтов-современиков, небольшой список которых возглавляют Иосиф Бродский – на него я запал с первой встречи, и Борис Слуцкий, которого я полюбил заочно, еще до нашего с ним знакомства. Однако многие Ваши стихи люблю и помню.
Фото: Берта Тодда
Сейчас, в этот день Вашего мнимого юбилея, я вспоминаю, однако, не стихи, а их автора: Вас, Женя. Если честно, в нашей дружбе, Вы всегда были великодушнее меня. Горжусь этой дружбой, желаю Вам всех благ и крепко жму руку.
Сам не знаю, почему меня тянет в последнее время на эпистолярный жанр, и вместо статей я пишу и публикую письма знаменитым юбилярам и рожденникам, без разницы живы они или мертвы – Шемякину во Францию, Бродскому в Сан-Микеле в Венецию. А теперь вот Вам, Евгений Евтушенко, уж не знаю куда – в Оклахому, где Вы преподаете, или в Москву, где Вы прописаны. Какая разница, когда Вы давно уже гражданин мира, хоть и русский поэт и американский профессор.
Сейчас, в этот день Вашего мнимого юбилея, я вспоминаю, однако, не стихи, а их автора: Вас, Женя. Если честно, в нашей дружбе, Вы всегда были великодушнее меня. Горжусь этой дружбой, желаю Вам всех благ и крепко жму руку.
Сам не знаю, почему меня тянет в последнее время на эпистолярный жанр, и вместо статей я пишу и публикую письма знаменитым юбилярам и рожденникам, без разницы живы они или мертвы – Шемякину во Францию, Бродскому в Сан-Микеле в Венецию. А теперь вот Вам, Евгений Евтушенко, уж не знаю куда – в Оклахому, где Вы преподаете, или в Москву, где Вы прописаны. Какая разница, когда Вы давно уже гражданин мира, хоть и русский поэт и американский профессор.
Несмотря на разницу в возрасте, но по праву давнего знакомства буду называть Вас Женей, как всегда и везде называл – в Москве и Переделкине, в Ленинграде и Коктебеле или здесь в Нью-Йорке, где у нас был общий друг славист Альберт Тодд, профессор Квинс-колледжа, да и мы с Вами там в разное время преподавали.
А пишу в связи с Вашим 80-летием – господи, как время летит! – пусть и мнимым, официальным, паспортным: на самом деле Вы родились в тот же день и месяц, но годом раньше. Да и настоящая фамилия у Вас совсем другая – по отцу-немцу Вы - Гангус, а «Евтушенко» - девичья фамилия матери, да?
Сейчас уже кажется немыслимым, чтобы самый популярный русский поэт был с такой иноземной фамилией. Впрочем, дело привычки – русская поэзия пестрит нерусскими именами: Фет, Мей, Надсон, Мандельштам, Бродский. А какая смешная фамилия, к слову, у нашего родоначальника, не я первым заметил: Пушкин.
Где-то в самом начале 90-х Берт Тодд привез Вам в Москву первое, нью-йоркское издание моих «Трех евреев» - тогда еще «Роман с эпиграфами»: Вы в нем проходили, как маргинальный персонаж, а главный герой – Бродский. По возвращению в Нью-Йорк Берт рассказал мне, что никогда не видел Вас в таком гневе после того, как Вы прочли за ночь мою горестную исповедь (как раньше – Фазиль Искандер, а позднее – Булат Окуджава, но, в отличие от Вас, sine ira et studio*).
Не спорю, там было за что Вам гневаться. Честно, когда я надписывал Вам книгу, то предвидел и, грешным делом, предвкушал Вашу реакцию, пусть и в негатив, но меньше всего ожидал, что Вы обидитесь, что в главе о поэтическом турнире Бродского, Евтушенко и Кушнера в нашей питерской квартире называю Вас Евтухом.
Это было в привычках Бродского переиначивать, перевирать чужие имена: Барыш, Шемяка, Лимон, Маяк, Борух (Борис Слуцкий). Соответственно Вы – Евтух. Да и не только один Бродский – общепринятая в наших кругах Ваша кликуха даже вошла в словари, ничего обидного не вижу.
Дело прошлое, конечно, Вы – человек незлобивый и незлопамятный и пару раз порывались меня простить через посредничество нашего общего друга.
Помню, когда Вы сняли квартиру рядышком в Квинсе, зашел как-то Берт и спрашивает, нет ли у нас затычки для ванной: «Женя говорит, что простит тебе Евтуха, если у тебя найдется».
Увы, затычки у меня не нашлось, и наше с Вами примирение состоялось только на панихиде Тодда.
- Если я вам жму руку, Володя, значит прощаю за Евтуха, - сказали Вы и тут же обрушили на меня – с ссылкой на своего тезку Рейна – новую версию Вашего конфликта с Бродским: будто бы Бродскому подкинул чернуху на Вас М-н, а тот действовал по заданию гэбухи, которая завербовала его, пока он сидел в следственном изоляторе Большого дома.
Сомневаюсь.
Об этом досадном инциденте, поссорившим двух самых-самых из наших поэтов – самого известного и самого талантливого, я услышал впервые в смутном изложении Бродского за два дня до его отъезда, когда мы с Леной Клепиковой пришли прощаться в его ленинградскую «берлогу», а спустя полтора месяца от Вас, Женя.
Обе эти версии изложены сначала в «Трех евреях», а позже – в нашей с Леной американской книге «Yuri Andropov: A Secret Passage Into the Kremlin».
Вкратце – скорее для читателей, чем для Вас, Женя: будто бы с Вами советовались о Бродском на высшем уровне, и Вы сказали то, что от Вас ожидали услышать – да, Вам не представляется судьба Бродского в России, но хорошо бы тому упростили формальности и облегчили отъезд.
Позволю себе процитировать самого себя – вот что я писал в «Трех евреях» в 1975 году по свежим следам событий:
Повинную голову меч не сечет, а Женя, похоже, был неуверен, правильно ли он поступил, угадывая мысли и желания председателя КГБ. А какое чувство было у Пастернака после разговора со Сталиным о судьбе Мандельштама?
Прошлым летом в Коктебеле, едва приехав и не успев еще пожать Женину руку, я подвергся с его стороны решительному и жестокому нападению – без обиняков он выложил мне все, что думает о Бродском, который испортил ему американское турне: инспирированная Бродским и компрометирующая Евтушенко статья во влиятельной американской газете, а из-за нее, впервые за все его поездки в Америку, полупустые залы, где он выступал. Фотограф нас заснял во время этого разговора, лицо на фотографии у Жени разъяренное.
Шквал агрессивных оправданий – Евтух настаивал на полной своей невиновости перед Бродским.
Я склонен ему верить, убрав прилагательное «полная» - скорее всего он и в самом деле невиновен или виноват без вины, так что зря Бродский затаил на него обиду.
Я по-прежнему так думаю.
Этот эпизод имел далеко идущие последствия. Как волны от брошенного камня. Наш общий товарищ Берт Тодд пытался и Вас с Осей помирить, как нас с Вами, но не тут-то было. В отличие от нашей с Вами размолвки, ваша с Бродским вражда была не на жизнь, а на смерть. Помимо прочего, двум русским поэтам было тесно на американской земле, а тем более в одном городе, как он невелик – в Нью-Йорке.
Два поэта-культуртрегера, два полпреда русской культуры на один космополитичный Нью-Йорк – как поделить между вами здешнюю аудиторию?
К тому времени Бродский уже вышел из Американской академии искусств в знак протеста, что в нее иностранным членом ввели Вас, объясняя свой демарш объективными причинами, хотя налицо были как раз субъективные. И вот Берт сводит Вас с Бродским в гостиничном номере, а сам спускается в ресторан, заказывает столик в надежде славы и добра.
Выяснив отношения, пииты являются через час, поднимают тост друг за друга, Ося обещает зла на Вас не держать. Все довольны, все смеются - больше других, понятно, домодельный киссинджер. Недели через две Берт встречает общего знакомого, тот рассказывает, как в какой-то компании Бродский поливал Евтушенко. Берт заверяет приятеля, что это уже позади, теперь все будет иначе, он вас помирил. “Когда?” Сверяют даты - выясняется, что Бродский ругал Вас после Вашего примирения. Наивный Берт потрясен:
- Если бы ты знал, сколько Женя натерпелся от Бродского! – говорит он мне. - Женю тотально бойкотируют в Америке, отказ за отказом, всеобщий остракизм. Особенно здесь, в Нью-Йорке. Какой-нибудь прием или банкет – приглашают Евтушенко, а потом отменяют приглашение из-за того, что гости отказываются рядом сидеть. Я ему не рассказываю, не хочу огорчать. Женя очень ранимый. А твой Бродский... Поэт хороший, а человек - нет.
Сам Ося называл себя «монстром», немного, правда, кокетничая этим. Я сам от него слышал, а потом нашел подтверждение в его интервью.
Вся история из первых рук – от Берта Тодда, а он врать не станет.
Он был нам с Вами верным другом. Благодаря ему, мы с Леной, едва приехав, получили грант на два семестра в Квинс-колледже, а Вас ему удалось протащить сюда почетным профессором: distinguished professor. Из-за чего и разразился скандал с участием Бродского уже на исходе его жизненных сил, ибо, как он считал, Вас взяли на место несправедливо уволенного Барри Рубина, друга и переводчика Бродского.
Проживи Бродский чуть дольше, он, возможно, и довел бы этот квинсколледжный скандал до крещендо, с выносом избяного сора на страницы той же «Нью-Йорк Таймс», главного мирового арбитра. Судьба, однако, распорядилась иначе.
В недавнем интервью Вы говорите, что на той панихиде Берта Тодда я передал Вам письмо Бродского, помеченное 8 ноября 1995 года, меньше чем за три месяца до его смерти. Память Вам изменяет, Женя. Вот как было дело.
На постпанихидной тусовке мне вручили два письма – о содержании одного, кляузного, я слышал раньше, другое, признательное, оказалось для меня полным сюрпризом.
Меня предупредили, чтобы я не читал их прилюдно, лучше – дома, но – нетерпение сердца! - я не внял и вышел из Klapper Hall на лужайку кампуса. Уже зажглись фонари и звезды, с куинсовского холма как на ладони сиял силуэт Манхэттена (минус голубые башни-близнецы, к «дыре в пейзаже» надо было еще привыкнуть), стояло бабье, или, как здесь говорят, индейское лето, я был в легком подпитии, но письма меня мгновенно отрезвили. Одно: от Бродского – президенту квинсовского колледжа: про увольняемого из-за Вас Барри Рубина. Другое: от Берта – второй жене, которую он попрекал, что та раскрыла его тайну третьей жене: что он был агентом ЦРУ.
Второе письмо не имеет отношения к моему рассказу, как-нибудь в другой раз. Зато отрывок из первого я прочел Вам на следующий день, когда Вы позвонили мне из Джей Эф Кей перед самым отлетом в Москву.
Помню, Вы упрекнули меня в том, что хотя я всегда был веселым, но здесь, в Америке, у меня появилась легкость, с какой я обижаю людей: да, мы такие, как вы рассказываете, но у вас нет сожаления, что мы такие, вы пишете без боли. Не знаю, может Вы в чем-то и правы. Потом речь зашла о Бродском – я не утерпел и зачитал абзац из его письма про Вас:
“Трудно представить больший гротеск. Вы готовы вышвырнуть человека, который свыше трех десятилетий изо всех сил старался внедрить в американцев лучшее понимание русской культуры, а берете типа, который в течение того же периода систематически брызжет ядом в советской прессе, как, например,
«И звезды, словно пуль прострелы рваные, Америка, на знамени твоем».
Конечно, времена меняются, и кто прошлое помянет, тому глаз вон. Но «конец истории», мистер Президент, не есть еще конец этики. Или я не прав?
Попытаюсь – нет, не оправдать, а объяснить Вам, Женя, почему Бродский ввинтился в эту интригу. По обеим причинам – объективным и субъективным: чтобы защитить старого друга и чтобы в очередной раз шарахнуть по старому врагу. Благо есть повод. Помимо прочего, Бродский терпеть не мог конкурентов. Не в поэзии – он справедливо полагал, что за ним не дует, а в конъюнктуре нью-йоркского культурного истеблишмента, где два русских поэта – чересчур.
Что Бродский не учел – в Америке подобные письма имеют обратное действие. Да и в любом случае, на контринтригу у Бродского уже не было времени. Через два с половиной месяца Вы стояли у гроба Бродского, не подозревая о телеге, которую покойник послал президенту Квинс-колледжа. А если бы знали? Все равно пришли бы – из чувства долга. Как поэт – к поэту. Как общественный деятель – на общественное мероприятие.
Как все-таки мертвецы беспомощны и беззащитны.
Возвращусь, однако, к Вам – живому. Опять Вы, Женя, в роли жертвы, потому что, уверен, слыхом не слыхивали об интриге в Квинс-колледже. И впервые услышали от меня - я был поневоле горевестником. А что мне было делать? Скрыть от Вас это письмо?
Вы были потрясены – привыкли к оральным наездам, никак не ожидали письменного. В голосе у Вас была растерянность:
· Подарок на Новый год.
· Ну, до Нового года еще надо дожить.
· Как бы достать это письмо?
· Оно передо мной.
· Вы собираетесь его публиковать?
· Факсимильно? Не знаю. Но помяну или процитирую в «Post mortem», моем романе о человеке, похожем на Бродского – это уж точно.
· Вы пишете роман о Бродском?
- О человеке, похожем на Бродского, - еще раз уточнил я на всякий случай. – Чтобы сделать Бродского похожим на человека. Стащить его с пьедестала.
В ту мою московскую книгу вошел и докурассказ «Мой друг Джеймс Бонд» - с этой историей и не только этой. Но предварительно я напечатал его в здешней периодике и послал в «Литературку», которая снова меня вовсю печатала, как до моего отвала, но тут произошла заминка. Главред не знал, что делать, пока не встретил Вас случайно в Переделкине и сказал о своих сомнениях:
- Что делать?
- Печатать! – сказали Вы, не колеблясь.
При этом разговоре присутствовал один мой московский приятель, который и рассказал мне эту историю.
Спасибо, Женя! Иным я Вас и не представлял – отзывчивым, толерантным, демократичным.
Вот еще один наш разговор, когда Вы позвонили мне из Оклахомы - я вынес его на заднюю обложку моего мемуарного романа «Записки скорпиона», о котором зашла речь:
- Вы правильно, Володя, сделали, что написали и опубликовали письмо Бродского обо мне и свой комментарий.
После таких слов раздрай между нами окончательно ушел в прошлое.
Дважды спросили, что сейчас пишу. Что мне оставалось? Я раскололся.
- «Записки скорпиона».
- Нас, православных, покусываете?
- Евреев - тоже. Что эллин, что иудей – едино.
Спасибо Вам за все, Женя! За Вашу дружбу, в которой Вы вели себя безупречно. За наши совместные прогулки и поездки, за наши разговоры, за Ваши письма и автографы, за Вашу поддержку меня, молодого тогда писателя, за Вашу доброту и гостеприимство – когда мы с Леной приходили к Вам в гости на Котельническую или жили с сыном у Вас на переделкинской даче, где днем мы с Жекой ловили бабочек, а вечером Вы знакомили нас со своими друзьями: среди самых сильных моих впечатлений – Белла Ахмадулина, Ваша первая жена. Спасибо, наконец, за посвященное мне в ответ на мой критический наскок полемическое стихотворение «Многословие», хоть Вы вынужденно сняли посвящение в последующих публикациях после моего отъезда.
Что сейчас говорить о стихах – столько о них говорено - переговорено, в том числе мною – с дюжину текстов в периодике и в моих книгах, там и здесь, о Вашей поэзии. «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» - к Вам эта формула подходит больше, чем к кому-либо. Вы и запомнитесь, прежде всего, как поэт-гражданин – один Ваш всемирно прославленный «Бабий яр» чего стоит! Но будь я составителем Вашего «избранного», я бы, отбросив скоропортящуюся стихотворную публицистику, включил туда только Ваши лирические стихи – лучшие из них. Положитесь на мою объективность, тем более Вы знаете, что я предпочитаю иную поэтику, Вы не входите в число моих самых-самых любимых поэтов-современиков, небольшой список которых возглавляют Иосиф Бродский – на него я запал с первой встречи, и Борис Слуцкий, которого я полюбил заочно, еще до нашего с ним знакомства. Однако многие Ваши стихи люблю и помню.
Сейчас, в этот день Вашего мнимого юбилея, я вспоминаю, однако, не стихи, а их автора: Вас, Женя. Если честно, в нашей дружбе, Вы всегда были великодушнее меня. Горжусь этой дружбой, желаю Вам всех благ и крепко жму руку.
Читайте также "Не по юбилейному поводу" | Елена Клепикова ("Русский базар" №900, 18 июля, 2013)
Читайте также "Не по юбилейному поводу" | Елена Клепикова ("Русский базар" №900, 18 июля, 2013)
comments (Total: 1)
Тодд - "домодельный киссинджер"!
"Чтобы сделать Бродского похожим на человека. Стащить его с пьедестала"!