Некролог себе заживо
Литературная гостиная
О своей смерти я узнал случайно – по Инету. Гулял как-то по русскому гугл’у – и вдруг вижу: в Москве в моем возрасте скончался я. Далее некролог с ошибками. Опущенных книг больше, чем мне приписанных: в минус. Главные, впрочем, названы, но и неглавных жаль. Рассказов – ни одного, хотя как раз в этом жанре я достиг мастерства, но рассказ никогда не был в чести в стране толстовско-достоевско-солженицынских кирпичей. А почему не указаны переводы? На языки народов СССР, стран народной демократии и один даже на финский – соседи удружили, санк ю, мерси боку, данке шон. А третья премия Союза кинематографистов за сценарий по моей повести? А спектакль в Уфимском театре по моей пьесе, которую потом сняли с репертуара все равно за что? А мои поездки на дни русской культуры в Вильнюс, Тбилиси и Ташкент? А перевод романа классика казахской литературы? Вот я и спрашиваю: не пора ли мне самому, предваряя события, загодя сочинить собственный некролог? Кто знает меня лучше меня? А то хватит кондрашка, и так никто не узнает, кем был на самом деле покойник и какие надежды подавал - был шанс. Ах, я и так уже покойник, коли верить Интернету. А кому еще верить в наше время?
Я родился... – Боже, как давно я родился и как долго отсвечиваю на этом свете, томясь по вечерам и коротая оставшиеся мне годы, месяцы, дни лежа с книжкой в руках, хотя все любимые давно уже перечитаны, а новые читать неохота. Тянет ко сну то ли к смерти, я знаю? Буквы опротивели, Кирилл и Мефодий давно уже не умиляют, пусть я и сочинил кириллицей миллион слов. Не перейти ли на глаголицу, которую знаю впригляд?
Судьба мне выпала удачно появиться в тот памятный год русской истории, означенный, с одной стороны, Великим Террором, с другой, - рождением целой плеяды русских поэтов и прозаиков, которых впоследствии окрестили шестидесятниками, как будто сама природа, как во время чумы, позаботилась восполнить поредевшие ряды талантливых человеческих особей в России. Сначала мы были тридцатилетними шестидесятниками, потом сорокалетними шестидесятниками, пятидесятилетними шестидесятниками, шестидесятилетними шестидесятниками - еще куда ни шло, в этой тавтологии была даже какая-то изящная игра, но потом семидесятилетние шестидесятники и, наконец, семидесятипятилетние шестидесятники, пошли юбилеи маразматиков, а про мои три четверти века напрочь позабыли, как будто меня и не было в их клятой литературе. Молодые, и те опережают: одному пролазе полтинник во всех газетах, а о моем юбилее никто и не вспомнил. К интервью был готов, но никто не спросил – не самому же брать у самого себя! Хоть бы один жалкий оммаж, черт побери! Позабыт, обойден, проворонен, выпал из обоймы чернильного племени, как птенец из гнезда, а начинал вместе со всеми, числился в списках обруганных официальной критикой и полу запрещенных - был шанс, да сплыл. Тогдашняя брань теперь идет в обратный счет: чем больше прежде ругали, тем ныне больше хвалят. Пострадавшие победители, а меня как будто не было, хотя я был, был, был!
И только сейчас вот вспомнили, но не по случаю юбилея, как остальных, а в связи с мнимой смертью. Куцый некролог с ляпами и пропусками – как будто и не про меня. Дичь какая-то! В отличие от других шестидесятников, если и был тусовщиком, то в меру, в подковерных играх не участвовал – вот слава и обошла меня, и я только почувствовал на мгновение ее дыхание. И коррумпированные премии – мимо. А ведь я начинал вровень с остальными, а подавал надежды, может, больше других. Одно время мое имя было на слуху, вровень с тем же Иксом, например, но где теперь он – живой классик, председатель русского Пен-клуба, по-английски шпарит, по заграницам разъезжает, и где я, средний, маргинальный фигурант этой чертовой русской литературы, исписавшийся литератор, бывший шестидесятник, недоосуществившийся и злобствующий на свою судьбу неудачник, да к тому же, от бутылки не оторвать? А мог стать им, а он – мной: пил он тогда больше меня. Но вот – не стали друг другом. Не судьба? Судьба подставила? Фатализм такой сякой разэтакий! Я написал книг не меньше, чем он, а по жанрам – разнообразнее: проза, публицистика, философия и прочее, а славы в разы меньше! Считай – никакой. В молодости сочинил не то чтобы нетленку, но с дюжину нестыдных рассказов, разруганную критиками по идейным причинам повесть, абсурдистскую пьесу и философский трактат под псевдонимом «Игорь Питерец», чтобы не просекли ненароком, что автор москвич и не вычислили: написал и струхнул, по жизни всегда был трусоват. А что лезть на рожон? Вот я и говорю – шли с Иксом вровень. У него буквочки, и у меня – буквочки. Почему же он – это он, а я – это я? Где справедливость?
Или Игрека взять, который за бугор поддался, когда у него набор двух сразу книжек рассыпали. Младший, так сказать, современник, в его глазах я метром был, на задних лапках ходил, а там зарвался совсем, публикации в престижных американских изданиях, переводы на всех главных языках, а когда преждевременно помер, так и вовсе обнаглел и туда же, в классики подался, и теперь я отраженно живу, в лучах его славы, вот даже книжку о нем тиснул с нашими разговорами и эпистолами, с подколами, само собой, чтобы поставить покойника на место – так вдова через океан на меня в суд подала, а иные обзывают трупоедом и завистником. Ну да, обзавидовался, комплексую, кто спорит, когда жизнь не задалась и все в обгон пошли. Даже молодняк, а теперь вот и покойники.
При близком знакомстве я разочаровываю, но не в этом дело. Если заглянуть внутрь человека, то там, на месте души и прочих высоких материй – точнее антиматерий, - сплошные бактерии, микробы и прочие паразиты. Что есть человек? – вопрошал один средневековый монах и сам же отвечал: – Мешок с костями и дерьмом. Чего у меня нет, так это харизмы, за счет которой добирали в молодости наши будущие живые классики. При равенстве художественных сил, я заметно отставал, так как рылом не вышел, хотя ростом выше среднего и бородку завел, а то лицо голое, как колено, и подбородок безвольный какой-то. Женщины меня не любили, а именно они своими восторгами и безапелляционностью создавали писательскую славу. А я сыч, каким уродился. Или стал таким по вине обстоятельств. Урод, анахорет, нелюдим, мизантроп, мизогин, тусился поневоле, по углам сидел, тугодум, не догонял языкастых, зато за письменным столом – расходился. Тогда был самым молодым, а теперь самый старый, не оправдавший надежд, напиваюсь в хлам. Побежденный среди победителей, но, кто знает, может быть, сегодняшнее поражение – это завтрашний триумф? Годы, увы, не те. К тому же, глохну – какие там тусовки? Оттусовался.
Конечно, есть выход: слуховой аппарат. Тем более, он не очень заметен – под цвет человеческой кожи. Носить аппарат, чтобы слушать всю эту лажу? С моей юности не изменилась: одно и то же. Даже анекдоты те же самые: не беда, что слышу начало и середину, а к концу рассказчик говорит тише, но я и так помню концовку. Слух слабеет, зато память крепка, как орех. Людей теперь делю на тех, кого более-менее слышу и кого – нет: тихие, приглушенные, хриплые, застенчивые, пропитые голоса.
А пока что мой телик лучше слышит бедняга сосед подо мной, чем я в трех метрах от ящика. Глохну. Контакт с миром истончается, сходит на нет, но все равно слуховой аппарат ношу только когда по врачам, которых одних только не стесняюсь.
А слушать в лесу птиц? Соловей выводит свои рулады или воробей чирикает – не для меня, только если прислушаться. Это не я глухой, это лес - немой. Остались птицы, которые кричат или стучат для меня, не надо прислушиваться: кар-кар, тук-тук. Ку-ку – зависимо оттого, на каком расстоянии, да я и так знаю, что между мною и смертию один шаг, как сказано в библейском стишке. Есть птицы, которых я слышу, но не знаю, что за птица. Я и прежде, наверно, не знал. А дома кот мурлычет - только если приложить ухо к его родной шкурке либо палец сунуть под подбородок. Интересно: когда умру, слух восстановится? Или тот свет безмолвен, как нынче лес?
А как Москва изменилась – так долго я живу, а будто в раз: неузнаваемо. Все теперь на колесах, один я безлошадный, как все мы тогда. По миру разъезжают, вечера, выставки, книги за рубежом, один я – как был, так и остался невыездной. Инглиш и тот на нуле. Не обида, а досада: представляю ту мою повесть «Один как перст» переведенную на дюжину языков, какой допинг, я бы и дальше из кожи лез, а так – живу последние четверть века в ступоре. Пью – когда есть на что. Побираюсь. Опустился. Слава меня обошла, а коллеги злорадствуют - что ждет меня посмертная. А сами при жизни жируют.
Может, виной, что родился не в столице? Так не я же один! Союз нерушимый республик свободных – вот мы и понаехали со всех его концов и взяли приступом столицу. Я – в том числе. Помечен с рождения: родился в Ивано-Франковске на Большой Вагинальной улице, названной так в честь местного революционера Якова Вагинального – партийная кличка, наверное. А вы что подумали? Вот я и сочинил ту автобиографическую пьесу, которая по недосмотру цензуры была поставлена в Уфе. Так и называлась: «Большая Вагинальная, дом 24». За десятилетия до «Монологов вагины», которые обошли театры всего мира, в Москве – аншлаги. Моя – лучше, к тому же была запрещена, когда до властей дошло что к чему, но начисто теперь забыта.
Литинститут, первые публикации, женитьба по любви (моей), повесть «Один, как перст» в «Новом мире», надежды вьюношей питают. Критика поливала нас за отступление от классических канонов, за влияние запада и проч., а меня лично еще за эгоцентризм и подражание внутренним монологам Джойса, которого я тогда еще не читал ни строчки и даже имени не слышал. Нас не просто обругивали, но и печатать перестали, многие (я в том числе) передали свои рукописи за границу, вышел коллективный альманах в американском университетском издательстве, с бору по сосенке, два моих рассказа. Нас тягали в КГБ, но распекали по-отечески, кое-кто (диссиденты со стажем) называли наш сборник провокацией гэбухи. Не успели по нам за него как следует вдарить, как наступила перестройка, прежнее негативное паблисити стали ставить в заслугу. Многие этим попользовались - переводы на языки, приглашения в иностранные университеты, - а я не успел. Раскрыл свой псевдоним философского трактата, но он никого не заинтересовал – ни там, ни здесь. Там – это вчерашний день, а здесь такое стали печатать, что мои джойсовские внутренние монологи попахивали нафталином, а моя доморощенная философия и вовсе не ко двору. Когорта шестидесятников тем временем была объявления предтечей гласности и перестройки, но вот беда: я в этой когорте уже не значился. Сочинил новую пьесу – никто не взял, написал пару рассказов – отовсюду отказ, издал на свои деньги избранное, а потом сам же скупал невостребованные экземпляры, чтобы дарить друзьям. Да только друзей не осталось. Друзья выбились в люди, какое им теперь дело до меня? Что им делать с подаренной книжкой? Вряд ли когда раскроют, а скорее всего выбросят. Вот и стоят у меня коробки с моей книгой, захламляя и без того крошечную квартиру на Усиевича (после размена с тещей).
Отец-мать-жена – опускаю. Детей Бог не дал, но и без них тошно и хлопотно. Список публикаций и рукописей прилагаю. Итог моей писательской жизни: не состоялся. Жизнь не стала судьбой. А таланта Бог дал не меньше, чем другим. Не подфартило.
Мелькнул, было, луч надежды, когда пару лет тому телевизионщики вспомнили повесть «Один, как перст» и заказали сценарий. Приличный аванс отвалили. Завязал с зеленым змием и с головой окунулся в работу. Не поверите: плакал над собственным текстом, как будто не я, а кто другой писал. Кто меня тогда подвинул на эту печальную повесть о крутом меланхолике на грани самоубийства. Сам-то я как раз был тогда счастлив – по личным и литературным обстоятельствам. Как будто предчувствовал, что жена запрезирает и начнет шалавиться, да она и пошла не за меня, а за членский билет Союза писателей, вот и живем теперь открытым браком, а слава, едва задев своим крылом, улетит, что сопьюсь, чертики начнут являться гурьбой и так прочно буду позабыт, что некролог напечатают при жизни: есть я, нет меня – без разницы.
Почему в разгар несбывшихся (откуда мне было знать?) надежд, я сочинил по какому-то наитию свыше мою повесть, которой заинтересовались телевизионщики? В чем тайна моего тогдашнего прозрения? Почему счастливые люди пишут такие грустные вещи, а все юмористы от рождения до смерти пессимисты (Свифт, Зощенко, Довлатов)?
Как и следовало ожидать, с телепостановкой сорвалось. Еще один упущенный шанс. Пошла мода на литературно-исторические реконструкции: «Доктор Живаго», «Колымские рассказы», «В круге первом». Снова меня обошли, но не свои, а предшественники и мертвецы. Оказался опять за бортом, ничего мне больше в этой жизни не светит. Жить неохота и умирать не хочется.
Вот что я думаю. Человек всю жизнь работает на свой некролог, а так ли уж он важен? Даже если там не черная дыра, а нечто нам неведомое, то и тем неведомо, что осталось здесь? Читают ли покойники свои некрологи? Какое им дело до их посмертной славы? Мне – никакого. Какого черта тогда пишу этот некролог? Кому он нужен, когда мне самому не позарез?
Хоть и набил руку на рассказах, но вот этот не вытанцовывается: повторяюсь с прежними. Можно бы так и оставить в жанре незаконченного рассказа, с отточиями, sapienti sat, а у меня рассказы есть стоящие, не на дураков рассчитаны, пусть будет - некролог себе заживо. Или подождать восьмидесятилетия? Восьмидесятилетний шестидесятник? Шестидесятники – октогенарии? Жалкий оксюморон. Да и кто выживет и доживет? Да и зачем? Или лучше шестидесятники - октогении? Ха-ха!
Вот кого среди нас не было, так это гениев. Гений пришел потом и всячески открещивался от нас, шестидесятников, принадлежа в самом деле к другому поколению – по рождению, по дебюту, даже по преждевременной смерти. А за ним уже не дуло: торричеллиева пустота. Ну да: Бродский. Хорошо хоть я не пиит, а то вся поэтическая братия ударилась в трагедию, когда ему с нобелькой подфартило, а не им.
До восьмидесятилетия не доживу – не выживу. Да и зачем? И так, живу заемные годы... А умру от цирроза печени, как и положено таким отпетым алкашам, как я.
Есть, правда, один выход, но самоубийством надо кончать в молодости.
comments (Total: 5)
Не мудрено что ВАС похоронили.